Избранное
Шрифт:
Сегодня я остановился у дома 19 по улице Сваубнисгата и стал разглядывать облупившуюся штукатурку, исцарапанное гофрированное железо [67] и в особенности запыленное окно под самой стрехой на северной стороне дома. За этим окном я жил, когда стал журналистом. Через эту дверь я перед рождеством 1939 года вынес часы покойной бабушки и продал их мрачному старьевщику. Здесь потерпели крушение мои планы о высшем образовании. Здесь я не стал пастором, потому что решил сделаться хранителем древностей, — хранитель древностей уступил место естествоиспытателю, естествоиспытатель — поэту, а поэт… человеку, который крал анекдоты для «Светоча», держал корректуру и переводил с датского любовные рассказы. Иногда я смотрел на звезды и думал, что Земля — лишь
67
В Рейкьявике стены многих домов обшиты гофрированным железом.
В доме 19 по улице Сваубнисгата комнату мне сдавала семья, сама снимавшая квартиру. Я хорошо помню, как трясло старуху, когда она рассказывала мне, что хозяин дома отказал им.
— Сначала заказное письмо прислал, — шептала она, — а вчера сам явился.
— Понятно.
— Весной нам съезжать, — продолжала она, — но куда — ей-богу не знаю. Наверное, в подвал какой-нибудь.
— Бог даст, обойдется.
— Только бы не в подвал.
Я посмотрел на нее: руки дрожат, уголки рта опустились еще ниже, чем обычно, взгляд еще более потухший, кожа еще более дряблая и нездоровая.
— А у него, — сказала она как бы самой себе, — четыре дома.
— У кого?
— У хозяина, — прошептала она. — И он холостяк.
Для меня отказ этот не явился неожиданностью: мне доводилось видеть владельца дома — правда, со спины, — когда он приходил за квартирной платой, и я понял, что это за человек.
— Он уже распорядился насчет квартиры. Верно, жильцы снизу на нас жаловались.
— Да что вы!
— Точно, — прошептала она. — Мой Хьялли-то порой здорово напивается, да ты знаешь. Но платили мы всегда аккуратно. Живем тут уже три года. Я здесь давно освоилась, и мне нравится. Надоели вечные переезды.
Когда-то она была молодая, думал я. Молодая и здоровая, как Кристин. И вот что сделала с нею жизнь. Что сделает она с нами — с Кристин и со мной?
— Я это во сне видела, — продолжала старуха. — Один и тот же кошмар три ночи подряд снился. Перед испанкой у меня тоже вещий сон был, мы тогда в подвале жили. И обе они тогда померли, Сольвейг и Гвюдлёйг, а какие были толковые и ласковые. С тех пор и хвораю. А какая я сейчас развалина — и творить нечего.
Что сделала с нею жизнь, снова подумал я.
— Разве ж это здоровье? Разве ж это жизнь?
Почему ей не дано умереть? — подумалось мне.
— О-хо-хо. — Старуха смотрела потухшим взглядом в пространство, рот у нее открылся. — Только бы не в подвал.
Сваубнисгата, 19.
В те давние времена я, надо полагать, несколько повзрослел, приобрел некий жизненный опыт, порой горький и суровый. Признаюсь честно, что свою клетушку я оставил с радостью. Семейство, жившее на верхнем этаже, мне хорошо запомнилось, хотя общался я с ним мало. В доме была потрясающая слышимость, сквозь тонкие перегородки проникал даже шепот, и я слышал многое, что не всегда предназначалось для моих ушей. Кое к чему я быстро привык, кое-что меня иногда поражало, но вскоре забывалось, кое-что запало в память на всю жизнь.
Старуху мучила какая-то болезнь, не знаю
— Бутузик мой родненький, — приговаривала она, лаская малыша, — крохотный-то он какой!
Муж ее, невысокий, плотный крепыш лет шестидесяти с лишком, громогласный, широколицый, бровастый, обветренный, производил на первый взгляд несколько устрашающее впечатление, но был добрейшим существом. Каждое утро, выходя на улицу, он неизменно крестился, и я уверен, что он всегда молился на ночь. В церковь он ходил только по большим праздникам, а по воскресеньям просто слушал богослужение по радио.
— Да перестаньте же, черт возьми, шуметь! — кричал он и стучал кулаком по столу, если во время передачи ему казалось, что в доме недостаточно тихо. Всякие роскошества были ему ненавистны — за исключением копченой баранины, оладий и нюхательного табака в умеренных дозах. Кофе он любил, но обычно ограничивался одной чашкой: надо экономить! Он работал — и все еще работает — подметальщиком улиц и мусорщиком, «штатным служащим Города», как он сам выражался, считая, что за такое счастье во времена кризиса и безработицы надо благодарить бога.
— Они знают, что я голосую правильно! — важно сообщал он, угощая меня нюхательным табаком.
На днях я издалека видел его, и меня поразило, как мало он изменился. Его кряжистая фигура упрямо двигалась сквозь вьюгу, словно споря с ней: «Вытворяй что хочешь, а я, покуда жив, буду идти!»
Сыну их, Вильхьяульмюру — его обычно называли Вилли или Хьялли, — было тогда, в 1940 году, двадцать четыре года. Тонкий, узколицый, с черными бровями и ресницами, прилизанными волосами и маленькими руками, он, на мой взгляд, не походил ни на родителей, ни на сестру. Изредка он бывал весел, но большей частью угрюм и хмур, робок и боязлив, словно лесной человек [68] , либо как-то неприятно тих и застенчив, словно просил прощения за то, что вообще существует. Случались недели, когда он бывал на общественных работах, которые устраивались для безработных, но в промежутках заняться ему было нечем, и он торчал дома либо околачивался в гавани в надежде на случайный заработок, слонялся по городу, болтал со знакомыми, курил дешевые сигареты, постоянно удирал вечерами из дому и возвращался навеселе, а то и вдрызг пьяный; частенько его приводили или даже приносили задастые полицейские. Человек без работы и денег, сам он мог купить водку в редчайших случаях, но тем не менее ему удавалось надираться каждое воскресенье и обычно также в середине недели. Он был женат и жил в соседней со мной комнате, тоже мансардной. Жена, тщедушная и довольно некрасивая, была родом откуда-то с Сюдюрнеса. У них рос сын, голубоглазый карапуз с мягким пушком на голове, ему шел третий год. Иногда он — всегда между завтраком и обедом или между обедом и ужином — настойчиво просился к бабушке, но мать не отпускала его и время от времени шикала: «Тс-с, сиди с мамой». Однако, когда ей приходилось обихаживать страдающего от жестокого похмелья Вильхьяульмюра, мальчуган мог беспрепятственно отправиться к бабушке. Он крутился вокруг нее, задавал бесчисленные вопросы или же сидел у нее на коленях, что-то напевая. Старуха умилялась:
68
Лесными людьми в древней Исландии называли объявленных вне закона: они скрывались в лесах и прочих ненаселенных местах.
— Крохотный-то какой!
Дочери их, Маульфридюр — обычно ее звали сокращенно Фридой, а иногда Маддой, — было лет восемнадцать-девятнадцать. Полная копия отца — широколицая, крупнозубая, коренастая, шумливая, — она, когда входила в раж, ругалась как извозчик. Работала она на каком-то заводике, кажется мыловаренном, а каждый субботний вечер ходила на танцы, и глубокой ночью у парадной или внизу на лестнице слышался шепот и смех: это она прощалась с кавалерами, которые во что бы то ни стало хотели подняться к ней или увести ее с собой — показать, как они живут.