Избранное
Шрифт:
– У двадцатилетних развито воображение.- Дон Гамалиэль приподнялся и потушил сигару.- Но если хочешь знать правду, я скажу тебе. Этот человек может спасти нас. Больше я ничего не могу прибавить…
Старик вздохнул и обеими руками коснулся рук дочери.
– Подумай о последних годах твоего отца. Или я не заслужил немного…
– Но, папа, я ничего не говорю…
– Подумай и о себе. Она опустила голову:
– Да, я понимаю. Я знала… Я ждала чего-то в этом роде после того, как Гонсало ушел из дому. Если бы он был с нами…
– Но его нет.
– Брат не думал обо мне. Кто знает, о чем ему думалось. Идя по холодным коридорам старого дома, вслед за пятном
света - дон Гамалиэль держал лампу над головой,-
Оставалось одно: отомстить за смерть брата - дон Гамалиэль поцеловал ее в лоб и открыл дверь спальни,- отомстить в объятиях этого человека, но отказав ему в нежности, которую он мог ждать от нее. Убивать его, живого, вливать ему в душу горечь, пока он не отравится. Каталина взглянула на себя в зеркало, но не увидела на лице следа своих тайных дум. Вот так отомстят они с отцом за уход Гонсало, за его глупый идеализм: она, двадцатилетняя девушка, будет отдана -… почему текут эти слезы, почему ей жаль себя, обидно за свою молодость?
– человеку, который был с Гонсало до самой его смерти и о котором она не может думать без чувства жалости к самой себе и к погибшему брату, без яростных всхлипываний, без судорожных гримас. Если никогда не узнать правды, все равно она будет верить только в то, что считает правдой.
Каталина сняла черные чулки. Поглаживая ладонями ноги, закрыла глаза: нет, не надо, нельзя вспоминать об этой грубой, сильной ноге, искавшей под столом ее ногу,- и сердце вдруг замерло перед чем-то неизведанным, неодолимым. Но если тело сотворено не господом богом…- она прижала сплетенные пальцы рук ко лбу,- а просто плоть от плоти людской, то дух - совсем другое. И нельзя позволить телу предаться ласкам, выйти из повиновения, жаждать нежности, если душа это запрещает. Она откинула простыню и скользнула в постель, не открывая глаз. Протянула руку и погасила лампу. Зарылась лицом в подушку. Об этом нельзя думать. Нет, нет, нельзя Надо сказать правду. Надо назвать другое имя, поведать обо всем отцу. Ох, нет. К чему терзать отца? Пусть все будет так Да. И скорее - в следующем месяце. Пусть этот человек возьмет бумаги, землю, тело Каталины Берналь… Пропади все пропадом… Рамон… Нет, этого имени нельзя произносить, уже нельзя.
Она заснула.
– Вы же сами говорили, дон Гамалиэль, - сказал гость, вернувшись на следующее утро.- Нельзя остановить ход событий. Давайте отдадим те участки крестьянам - земля там неважная и доход им принесет небольшой. Давайте раздробим землю на участки, чтобы они могли собирать небольшие урожаи. Вы увидите: хотя им и придется благодарить нас за это, они в конце концов на своих никудышных полях заставят работать жен, а Сами снова будут обрабатывать нашу плодородную землю. Учтите другое: вы даже сможете прослыть героем аграрной реформы без всякого для себя ущерба.
Старик внимательно посмотрел на него, спрятав улыбку в волнистых белых усах:
– Вы уже говорили с ней?
– Уже говорил…
Она не смогла пересилить себя. Подбородок дрожал, когда он протянул руку и попытался приподнять ее опущенное лицо. Впервые прикоснулся он к этой коже, нежной, как крем, Как абрикос. А вокруг разливался терпкий аромат цветов в патио, трав после дождя, прелой земли. Он любил ее. Знал, прикасаясь к ней, что любил. Надо было заставить и ее понять, что он любит по-настоящему, вопреки странно сложившимся обстоятельствам. Он мог любить ее так, как любил тогда, первый раз в жизни, и знал, чем доказать свою любовь. Он снова дотронулся до пылавших щек девушки. Она не выдержала: слезы сверкнули на ресницах, подбородок рванулся из чужих рук.
– Не бойся, тебе нечего бояться, - шептал мужчина, ища ее губы.- Я сумею любить тебя…
– Мы должны благодарить вас… За вашу заботу…- ответила она едва слышно.
Он поднял руку и погладил волосы Каталины.
– Ты поняла, да? Будешь жить со мной. Кое-что выбросишь из головы… Я обещаю уважать твои тайны… Но ты должна обещать мне никогда больше…
Она взглянула на него, и глаза ее сузились от ненависти, какой она никогда еще не испытывала. В горле пересохло. Что за чудовище? Что за человек, который все знает, все берет и все ломает?
– Молчи…- Она резко отстранилась от него.
– Я разговаривал с ним. Слабый парень. Он не любил тебя как надо. Ничего не стоило спровадить его.
Каталина провела пальцами по щекам, словно стирая следы его прикосновений.
– Да, не такой сильный, как ты… Не такое животное, как ты…
Она чуть не закричала, когда он схватил ее за руку и, сжав, улыбнулся.
– Этот самый Рамонсито ушел из Пуэблы. Ты его никогда больше не увидишь… - Он отпустил ее.
Она пошла вдоль патио к разноцветным клеткам со звонко гомонившими птицами. Одну за другой поднимала раскрашенные решетчатые дверки. Он, не шевелясь, наблюдал за нею. Малиновка выглянула из клетки и взвилась в небо. Сенсонтль заупрямился - привык к своей воде и корму. Каталина посадила его на мизинец, поцеловала в крыло и подбросила в воздух. Когда улетела последняя птица, она закрыла глаза, позволила этому человеку обнять себя за плечи и увести в дом, где в библиотеке сидел, ожидая их, дон Гамалиэль, снова спокойный и безмятежный.
Я чувствую, как чьи-то руки берут меня под мышки и удобнее устраивают на мягких подушках. Прохладное полотно - бальзам для моего тела, горящего и зябнущего. Открываю глаза и вижу перед собой развернутую газету, заслоняющую чье-то лицо. Думаю, это моя «Вида мехикана» [19] , которая выходит и всегда будет выходить, день за днем, и никакая сила на свете не помешает этому. Тереса - ах, вот кто читает газету - в тревоге ее сложила.
– Что с вами? Вам плохо?
Жестом успокаиваю дочь, и она снова берется за газету. Да, я доволен - кажется, придумал забавную штуку. В самом деле. Это было бы здорово - оставить для опубликования в газете посмертную статью, рассказать всю правду о моем честном соблюдении свободы печати… Ох, от волнения снова резь в животе. Невольно тяну к Тересе руку, чтобы помогла, но дочь с головой погрузилась в чтение. Прежде я видел угасание дня за окнами, слышал жалобный визг жалюзи. А сейчас, в полутьме спальни с тяжелым потолком и дубовыми шкафами, не могу рассмотреть людей, стоящих поодаль. Спальня очень велика. Но жена, конечно, здесь. Где-нибудь сидит, выпрямившись и забыв намазать губы, мнет в руках носовой платок и, конечно, не слышит, как я шепчу:
– Тем утром я ждал его с радостью. Мы переправились через реку на лошадях,
Меня слышит только этот чужой человек, которого я раньше никогда не видел, с бритыми щеками и черными бровями. Он просит меня покаяться - а я в это время думаю о плотнике и о девице - и обещает мне место в раю.
– Что хотели бы вы сказать… в этот трудный час?
И я ему сказал. Тереса, не сдержавшись, прервала меня криком: - Оставьте его, падре, оставьте! Разве вы не видите, что мы бессильны! Если он желает погубить свою душу и умереть, как жил, черствым, циничным…