Избранное
Шрифт:
— А-а, этот тоже несколько лет назад побывал на Фрауэнплане[11], — сообщил Холтей, после чего поведал собравшимся, будто Гейне, если верить слухам, держался так неловко, что все до сих пор содрогаются при одном воспоминании о его визите. — Ответить на вопрос: «Что вы сейчас пишете?» — «Фауста», и ответить не кому-нибудь, а самому Гете, — это, доложу я вам… Ну, тогдашняя стычка постепенно изгладилась из памяти, старик не так уж и зол на этого редкостных дарований поэта, но занять какую-нибудь позицию по отношению к Гейне и его выходкам старик никогда не пожелает.
— И пусть кто посмеет упрекнет его. Это право художника! — простодушно ввернул Одынец с целью показать, что и он здесь присутствует.
— Антон, я попросил бы… — сказал Мицкевич строго и с укором.
Давид, откладывая уголь и картон, добавил:
— Не занять позицию для Гете еще не означает не иметь таковой или не решить вопрос для себя.
— Извините, — сказал Одынец чуть жалобным голосом. — Я ведь этого вовсе не говорил. Я только утверждаю, что художник вправе стоять в стороне от повседневной борьбы взглядов, мировоззрений и тенденций. Можете возражать как угодно, тут вы меня не переубедите.
Холтей и Давид только было приготовились рьяно оспаривать сказанное, как улыбка Мицкевича их остановила.
— Вам надобно знать, — сказал он тоном любовной насмешки над Одынецом, — что в груди у нашего друга, выражаясь словами Гете, живут две души и что он, будучи издателем альманаха, собравшего вокруг себя весьма смешанное общество польских писателей, до сих пор не решил, чью сторону ему следует принять: тех ли, кто культивирует чистую поэзию, оторванную от так называемых низких предметов, пагубных для поэтического воображения и художественного воплощения, или тех, кто не боится этих низких предметов. Он буквально разрывается на части между этими двумя партиями. Некоторые разъяснения, данные мною по дороге сюда, чтобы его успокоить, по-моему, только больше его растревожили.
— Меня сейчас хватит удар! — возмутился Одынец. — Кто из нас двоих называл поэта жрецом истории? Кто из нас двоих говорил, что лишь пророки суть истинные поэты в полном значении этого слова? А жрецам, провидцам и пророкам не связывают крылья, взваливая на них груз повседневных обязательств.
— Сдается мне, ты слишком эмоционально все это излагаешь, — сказал Мицкевич, сохраняя на лице прежнюю усмешку. — А я, видит бог, не хотел бы, чтобы ты истолковал мои мысли с помощью богатого арсенала твоих чувств. Я ничего подобного не говорил. Решительно отмежевавшись от всяческих проектов в пользу сохранения чистого искусства, о коем радеют романтически настроенные сотрудники твоего альманаха, я недвусмысленно заявил, что миру прежде всего нужна правда, что уход искусства от жизни не соответствует запросам современного человечества и что поэзия должна вернуться к правде.
— Вопрос в том, что ты под этим понимаешь, — мрачно сказал Одынец.
— Такое же сражение, в конечном счете, кипит сегодня повсюду, — ввернул Давид.
— Разве что менее бурно и с меньшим количеством личных оскорблений, чем у нас в Германии, — присовокупил Холтей.
Мицкевич вежливо пожал плечами, как бы давая понять, что им тут вмешиваться неприлично, но Давид сказал без всяких церемоний:
— Ну, вопросы рыцарского обхождения не играют, пожалуй, большой роли. Хуже другое — что у нас, людей, серьезно озабоченных, от сплошных перлов остроумия зачастую пропадает радость творчества. Что только не примешивается извне к нашим важнейшим делам!
— Ну как вы можете это говорить? — упрекнул Мицкевич. — Конечно, дар меньший, нежели у вас, это способно обескуражить. Но не вас! Чтобы выразить мысль с предельной ясностью: я говорю об основе. Что здесь главное? На мой взгляд — все, что живет и причастно к живому. Путь нашего искусства в гущу жизни — это и есть путь к истине. Развитие, предопределенное событиями нашего времени, должно
— Ты мастер уклоняться от темы! — вскричал уязвленный Одынец. — Как прикажешь понимать «жизнь»? А понимать «живое»? И наконец, черт подери, как понимать «движущую силу на пути гуманистического прогресса»? В лучшем случае это тема для журналов, художника же ничто не связывает с его временем, если не считать таких вечных тем, как любовь и смерть, — я упоминаю лишь наиболее распространенные. Разумеется, иначе обстоит дело с тем, что люди вычитывают из произведения искусства…
Пренебрежение к словам Одынеца выглядело и впрямь не слишком пристойно. Их попросту пропустили мимо ушей, и тогда Одынец, не на шутку обиженный, отошел к окну, с тем чтобы впредь лишь молча и мрачно наблюдать утреннюю суету на рыночной площади. Впрочем, он и сам заметил, что поставил себя в нелепое положение, прежде всего по отношению к Мицкевичу, который теперь наверняка вообразит, будто и Одынец его совершенно не понимает.
Между тем Давид завел речь о повсеместно наблюдаемых усилиях утвердить превосходство содержания над формой. Одынец с радостью вставил бы тут злобную реплику: «Превосходство низменной правды над возвышенным искусством!», но счел за благо промолчать, поскольку акции его в этом кружке стояли очень невысоко.
Тема была благодарная и не вызывала разногласий, пока и поскольку все сходились на том, что развитие это пошло ложными или кружными путями.
Мицкевич шутя назвал его «оппозицией против прегрешений тех, кто боится жизни и бежит от мира», Давид с ним полностью согласился. Бурные разногласия возникли лишь касательно материала, используемого художником, ибо в этом пункте как Холтей, так и Давид выступили против энергического требования Мицкевича делать предметом изображения лишь то, что идет на благо человечеству. Уж не говоря о том — так возражал Давид, — что очень трудно все четко разграничить, как того требует Мицкевич, и что суть искусства есть не более как индивидуальная увлеченность (при этом в качестве творца неизбежно предполагается абсолютный талант, а не относительный, то есть такой, который вынужден, а не просто может), художника всегда роднит с создателем вселенной его обязанность оставаться объективным и включать в свои расчеты существование зла на земле.
Мицкевич не согласился. Он сказал:
— Мир ничего не утратит, зато он многое приобретет, если в этом вопросе я буду последовательно отстаивать субъективную точку зрения — за добро и против зла. Либо я верую в свою историческую миссию и придерживаюсь твердого позитивного мировоззрения, либо я не верую в нее. Но в этом последнем случае я оскверняю свой дар, равно как и наношу ущерб миру. От дыхания художника цветы должны расцветать, а не блекнуть.
Об этом никто не спорит — так отвечал Давид; стремление к высшему есть неотъемлемое свойство каждого здорового таланта, просто он, Давид, не отрицает, что и второстепенное может сильно на него воздействовать, и даже разрушительное начало — если только оно истинное, а не вымученное, как многие творения романтического направления.
Но Мицкевич начал возражать самым решительным образом.
— Чем больше таланта на это расходуется, — сказал он, — тем хуже. То, что вы говорите, поистине ужасно. И я не устану бороться с этим. У кого из рук выходят такие поделки, тот для меня источник заразы.
Давид осклабился.
— Не могу разделить ваш ригоризм, — сказал он. — Я лично придерживаюсь библейского текста: покоев много в доме отца моего.
— Тогда вообще предоставьте мир самому себе, — нашелся Мицкевич.
— Если бы вы, дорогой мой, явились как наставник в мое ателье, — сказал Давид, — я тотчас отложил бы кисть и резец.