Избранное
Шрифт:
Мицкевич рассмеялся.
— Ну и как, удавалось резать? — спросил он.
— Удавалось, но редко, — сухо ответил Люден. — Косы у нас до сих пор в чести.
В дверь постучали. Вошел Соре, который по уговору должен был отвести Мицкевича к Людену, но по обилию обязанностей запоздал и, войдя, попросил не прерывать из-за него беседы.
— О чем можно беседовать в Веймаре? — засмеялся Люден и придвинул гостю стул.
— Вариации на одну и ту же тему, — добавил Мицкевич.
— А я как раз явился от вашей «темы», — сказал Соре. — Тяготы предшествовавшего дня не причинили его превосходительству вреда, он вам кланяется. Ваш тост, произнесенный на банкете в «Наследном принце», был ему передан, и его превосходительство, не желая
Мицкевич вспыхнул от радости, взял бумажный футлярчик, где лежало перо Гете, и попросил Соре выразить дарителю его глубочайшую благодарность.
— Веймар пустеет, — продолжал Соре. — Кетле уже уехал. В «Элефанте» проветривают постели, большого наплыва гостей в конце лета не ждут, даже ваш таинственный мистер Шервуд и тот нас покинул.
Мицкевич равнодушно обронил:
— С этим могу вас только поздравить.
Соре, улыбаясь, поглядел на него.
— Теперь наконец поведайте нам, чем объясняется ваша к нему неприязнь.
Мицкевич нахмурил лоб.
— Вы могли бы понять меня лишь в том случае, если бы знали что-нибудь о трагических событиях, дата которых вошла в историю России — четырнадцатое декабря тысяча восемьсот двадцать пятого года.
Соре помрачнел и вдруг принял скучающий вид. Тем активнее была реакция Людена:
— Ну разве возможно не знать об этом? Поверьте, событие такого размаха не только леденит кровь в наших жилах при мысли о жестокости царя, но и заставляет учащеннее биться сердце, когда мы думаем о высоком идеализме тех прекрасных юношей, которые оросили своей кровью алтарь свободы.
Лицо Мицкевича просветлело.
— Алтарь свободы, — повторил он и прибавил неуверенно: — Как знать? Может быть, было слишком рано.
— Взгляните, — раздумчиво продолжал Люден, — взгляните — какая почва для сравнений, если вернуться к нашему предшествующему разговору. Давайте покамест отвлечемся от трагического исхода и вообще от возможных последствий, которые имела — или могла иметь — эта история. Зададим вопрос: как обстояло бы дело в другом месте, как это выглядело бы у нас.
— Вы правы, — сказал Мицкевич. — На карту было поставлено все. И поскольку мнения разделились, именно лучшие видели в задуманном перевороте народное дело, его провозглашали, за него умирали или шли на каторгу. Радикальные установки Пестеля, который, к примеру, утверждал, что провозглашение республики ничего не даст, если революция не уничтожит крупную земельную собственность, никого не должны пугать. От Рылеева до Пушкина… ни один из великих умов не остался в стороне.
— Я не понимаю, — улыбаясь, заявил несколько смущенный Соре. — Вы говорите о событиях, которые в таком изложении мне попросту незнакомы. А какую роль играет во всем этом мистер Шервуд?
И Мицкевич — насколько это поддавалось краткому изложению — поведал об истории и возникновении знаменитого заговора, начавшегося после изгнания Наполеона из России. Цели заговорщиков, которые первоначально объединились в тайное общество под названием «Союз благоденствия», состояли в политическом воспитании молодого поколения, в пропаганде свободолюбивых идей, свержении монархического абсолютизма и, наконец, в создании славянской федеративной республики. Касаясь последнего пункта, Мицкевич не скрыл, какие серьезные разногласия возникли между русскими и польскими членами общества. Словом, заговор в разнообразных формах просуществовал много лет, более десятилетия, никем не открытый, принимая все более конкретный характер, и, возможно, привел бы к грандиозному революционному взрыву, если бы в последнюю минуту его не выдали — и выдал именно этот Шервуд.
Люден слушал с напряженным вниманием, порой перебивал вопросом, чтобы узнать те или иные подробности, особенно он расспрашивал о судьбе Пушкина — «русского Гете», по его выражению, — затем он пожелал услышать возможно больше о непосредственных результатах 14 декабря,
Но Соре главным образом интересовал Шервуд. Он дал понять, что, с одной стороны, не слишком высоко ставит политико-историческую ценность рассказанного, с другой — не разделяет воззрений Мицкевича, но что роль Шервуда, как загадочно она ни выглядит, представляется все же сомнительной. Конечно, это не означает — поторопился добавить Соре, видя, как лицо Мицкевича залилось темной краской, — что он его целиком оправдывает. Нет, нет, боже избави! Но, с точки зрения психологической, подобная личность, несмотря на все обвинения, которые можно против нее выдвинуть, заслуживает пристального изучения, даже если принять во внимание, что наряду с чернотой души в игре участвуют и деньги.
Мицкевич глядел на него с неподдельным разочарованием и наконец, чтобы пресечь эту чудовищную объективность, злобно спросил:
— Выходит, не сказав вам своевременно, кто он такой, я лишил вас многообещающего знакомства?
Но Соре, ничуть не обидясь его словами, ответил серьезно и даже с оттенком укора:
— Да, мой дорогой друг, именно это я и хотел сказать. Кто бы мог подумать, что в нашей среде подвизается такая таинственная, такая романтическая фигура из подлинной драмы!
Люден, у которого под конец также иссякло терпение, но который усвоил, сколь бессильны попытки бороться с наивностью гофрата, поторопился изменить тему. Он обратился к Мицкевичу:
— Ах, если бы вы знали, до чего все, что мне было известно об этих событиях и подтверждение чему я получил сегодня в вашем живом изложении, теснит и рвет мое сердце! Ибо какие дали открываются перед моим устремленным в будущее взором! И на какие параллели — трагические и одновременно обнадеживающие — отваживается моя мысль! То, что сегодня предстает драмой с трагическим исходом, не вечно останется ею — да, да, все, что вы поведали о дальнейшем развитии, о том, что дух сопротивления с тех пор не затихал, что свободолюбивые порывы в России сделались сильней прежнего, что изолированное движение некоей верхушки принимает все более общий характер — все это дает пищу для размышлений. И что как образец для подражания это движение распространится повсюду, пусть даже в другой период это выразится в других формах… Короче, господин Мицкевич, это огромное, это ошеломляющее чувство для меня — встретиться с современником и живым свидетелем ярчайшей вспышки века — под свидетелем я, естественно, подразумеваю только вас, чтобы господин гофрат не заблуждался на сей счет.
Соре заметил, что он и не заблуждался. Люден протянул руку Мицкевичу, тот крепко ее пожал.
— У вас впереди много трудностей, пожалуй, самое трудное, — сказал Люден. — Вам придется еще сделать изрядный крюк, прежде чем вы сможете вернуться на родину.
На что растроганный Мицкевич отвечал:
— Такие чудесные люди, как вы, господин профессор, встречаются нечасто, я это знаю.
Люден стал отнекиваться.
— Полноте, полноте, я только желаю, чтобы впредь вам было не так холодно на чужбине.
— Не тревожьтесь, — засмеялся Мицкевич и указал на свое сердце.
Люден кивнул.
— Да, да, — сказал он. — Я знаю. И положитесь на то, что и у меня на родине не вечно будет зима.
10
День спустя, в восьмом часу пополудни, когда все еще сидели за столом, вошел Гете. Его появление было совершенно неожиданным. Гости, созванные на прощальную трапезу, которую Август с Оттилией давали в честь отъезжавшего Мицкевича в своей прелестной квартирке, удивленно привстали с мест. Кроме обоих поляков были званы еще Фогели и Соре. К столу придвинули высокое кресло с искусно вышитым на спинке гербом Англии. Гете сел. Мицкевич оказался справа от него, и старик тотчас завел с ним разговор.