Избранное
Шрифт:
— Ты, Лексо, видать, совсем больной, — говорю.
Он кивнул.
— Да. Желудок доконает меня, — едва выдавил.
— Давно болит?
— Нет, а сейчас вдруг схватило. Как ножом режет.
— Это у тебя страх перед тюрьмой.
— То-то и есть, — признается. — Такое легко может со мною случиться.
— И в Италию угодишь, — усмехнулся я.
— Кой черт его вдруг принес; говорили мне, в горах он. Обманули, пропади они пропадом!
— Не так уж страшна Италия, там тоже люди живут!
— Жить-то живут — только мне там не жить!
— Там ты по крайней мере с людьми будешь.
— Чего мне люди! Знаю я, что такое лагерь и что такое люди, когда они голодные в лагере. Бывал я в Венгрии с людьми, в ту войну,
Солнце зашло, и заря погасла — следа не осталось. Из закутков выползает тьма и вместе с нею усиливается собачий лай. Кажется мне, будто и село не такое пустынное, как было, и лай иной, чем прежде: что-то его вызывает и что-то за ним кроется, смешанное с чем-то ненатуральным — вроде бы все от людей исходит и какие-то человеческие договоры зашифрованы и в лае передаются. Не шифр это — пытаюсь я нормально думать, — но игра какая-то; должно быть, ребятишки радуются, что собаку обмануть могут и заставить лаять без передыха. Огонь полыхает, и высокие языки его обнимают котел — вздымаются по очереди посмотреть, что происходит в черной пасти, доверху заполненной испарениями, сквозь которые пробиваются пузырьки кипящей каши, чтобы лопнуть и прижечь то место, к которому прикоснутся. Одна из девушек то и дело подкладывает сухие ветки, другая — подносит ей, очевидно, спешат поскорее от нас избавиться. Третья стоит у дверей и больше не улыбается — сторожит. Пришла хозяйка — та и не притворяется, будто рада нас видеть. Время от времени полоснет острым взглядом своего Лексо; иногда этот взгляд на нем чуть застывает, и чудится, будто она заживо режет его и бросает недорезанным. Покончит она с ним, думаю я, едва нашу спину увидит; но коли после этого он в живых останется — на веки вечные запомнит, как гостей приглашал без ее ведома.
— Божо идет! — прибежал кто-то из ребят.
Мы все услыхали, а они знай повторяют:
— Божо, Божо!.. Божо идет!
— Пусть себе идет, — говорит Бранко.
— Сюда идет, — говорит хозяйка, удивляясь, что он продолжает сидеть.
— Прямо сюда, — добавляет вестник. — Божо и Станко. И Грля и еще кто-то с ними, чужой.
— Слышь, Бранко? — спрашивает Лексо.
— Слышу, ну и что? Они и раньше шли, чего нам сделалось?
— Тогда, выходит, не будет ужина, — сказал Лексо. — Лучше вам уйти.
— Будет ужин, — ответил Бранко. — И я без ужина не уйду!
— Как не уйдешь, — разинула рот хозяйка, — иль не знаешь, какие они?
— Какие есть, такие есть — поглядим, увидим.
— А ведь погибать придется, — сказал Лексо, от удивления вытягивая шею.
— Это все ты замесил, чтоб тебе сгинуть! — крикнула ему жена. — Не мог затаиться да промолчать, как другие, пусть бы шли своей дорогой, важным хочешь казаться, гостей зовешь, первых попавших, неведомо кого, не зная, где у них дом и какая к ним дорога туда ведет. Мало тебе было людских пересудов, нет, надо было довести, чтоб у меня в доме погибали, и хоть бы за что дельное, а то за котел каши!
— Погибают и за меньшее, — сказал Бранко. — За ничто может человек погибнуть.
— Может и за ничто, — поспешил я ему на подмогу, потому что в самом деле позор был бы, если б нас выставили без ужина. — Там, где есть лишние, там погибают, — пустился я в рассуждения, ободряя себя, — а сейчас лишних везде хватает.
— Я к тебе не силком пришел, — говорит Бранко. — Ты сам меня позвал и теперь держи слово, а не выкручивайся.
— Куда мне детей девать? — спрашивает хозяйка.
— Куда хочешь, — говорит Бранко.
— Значит, выгонять их из дома? — спрашивает она.
— Твое дело, — говорит Бранко. — Мне дети не мешают.
Уперся он, а когда упрется, не сдвинуть его с места и двум парам волов. Волнуется он, нелегко ему — лицо судорога сводит и нога дрожит. Винтовку положил на колени, дулом к двери, чтоб наготове была. Руку держит на спусковом крючке, чтоб не терять время потом, когда потребуется, на его поиски. И кажется, будто только эта рука у нею и спокойна, все остальное трясется и колышется вверх-вниз, ходуном ходит, мучаясь в поисках лучшею положения. Спиной к стене прислонился, пятками уперся в каменный порожек, успокаивается, смотрит и ждет. Краешком глаза на меня поглядел — готов ли — и говорит:
— Если у них винтовки будут в руках…
Жду я, чтоб он закончил, а он ничего — позабыл, что хотел сказать.
— Что, если у них винтовки в руках?..
Он к чему-то прислушивается, то ли к лаю, то ли к шагам приближающимся — не слышит меня и не отвечает. Я опять спрашиваю:
— Что, если у них винтовки в руках?
Я сам знаю что к чему, и нечего тут дурака валять, нечего выдумывать — стреляй, пока жив, а там не позор и перестать…
— Если в руках, — произнес он и не поглядел на меня, — тогда ждать нечего.
— Значит, сразу стрелять?
— Сразу, прежде чем они.
Некоторые вещи, когда они ясны и обнажены, становятся очень неприятными, даже отвратительными. Так и это предстоящее столкновение, когда очевидно, что нет выбора и что надо биться. Страх остался неприкрытым, он продолжает и дальше менять свой облик и подбрасывает мне подлые вопросы: что скажут о нас потом и что мне лично от того, уберу ли я Станко, если меня самого уберут другие… Холодно мне и тесно стало от этой ясности, и захотелось проклясть этот ужин и кинуться от Крушья, сколько унесут ноги. Что тебе честь и гордость, спрашиваю себя, что тебе все эти предрассудки, которые запрещают поступить так, как ты хочешь?.. И сам себе отвечаю: выдумки это народных певцов, подобно вилам и ведьмам; не существуют они на белом свете, так же как вампиры и ведьмы, и далеки от разума, как упрямство. Почему же я их раб, если так, почему не смоюсь отсюда, пока еще можно? Будут над нами смеяться, если убежим, это верно, и довольно пакостно это было бы… Пакостно было бы, но подумай сам: живые могут еще выиграть проигранные битвы, а мертвые ведь наверняка теряют и то немногое, что с таким трудом приобрели…
Девушки встали у единственного окошка сзади — поднимают детей и одного за другим подсаживают и передают кому-то снаружи. Ребятишки молчат — должно быть, привыкли к такому из-за частых карточных расчетов и выходок кавалеров, ревнивых и разных. Вскоре и девушки исчезли тем же манером. Лексо стоит возле очага и крестится на цепи — кажется ему, будто они связывают с небом, раз свисают сверху, со свода над очагом. Жена его то порывается уйти, убежать, то замирает у двери и несильно бьет себя кулаками по голове и тощей груди. Лай прекратился, даже и тот, не собачий. Все стихло — потому и слышны шаги по дороге, остановились, засмеялся Станко, нарочито громко и с вызовом. Бранко посмотрел на меня, словно говоря: вот так они и станут смеяться!.. А те, что со Станко, и не смеются и не торопятся. Не удивительно, что не торопятся — я бы тоже не стал спешить, окажись я каким-либо случаем на их месте. Они, видно, знают, где мы, и дают нам время подумать и убежать. Девушки позабыли закрыть окошко, в него поддувает свежий ветерок, точно призыв из ущелья: «Ну, давайте, чего ждать! Не для того живете на белом свете, чтобы погибать из-за кукурузной каши во имя будущих поколений, которые о вас и вспомнить не вспомнят и за помин души вашей даже не почешутся…»
У самых дверей закашлял Божо. Это нам последнее предупреждение. Перебросил одну свою длинную ногу через порог, следом за нею внес и другую. Винтовка у него на плече. Не рассчитывал нас здесь увидеть, не предупредили его, что мы ждем, — чуть вздрогнул, увидев нас, освещенных пламенем очага. Удержался, чтоб не попятиться, только брови поднял; замедлил шаг, остановился и хмуро сказал:
— Добрый вечер!
Бранко один ответил ему, хмуро, как и он, словно эхо:
— Добрый вечер!