Избранное
Шрифт:
— Внимание! Налево равняйсь!
Вельзен выходит на шаг вперед и рапортует:
— «A-один», камера два, на утренней перекличке налицо тридцать девять человек. Все здоровы, за исключением Древса, который просит направить его к фельдшеру.
Люринг — в прошлом стюард — с большим отвислым подбородком и маленькими колючими глазками, окидывает взглядом оба ряда коек. Он командует «вольно», проходит вдоль постелей и глядит, в порядке ли столы; продолжая осматривать камеру, он командует:
— Рассчитайсь!
— Первый, второй, третий, четвертый, пятый..
— Отставить!
— Первый,
— Который тут Древс?
— Я!
— Что с тобой?
— У меня болит горло.
— Советую вам прекратить бегать из-за всякой ерунды к фельдшеру!
Кальфакторы приносят ведро кофе. На стол отсчитывают тридцать девять кусков хлеба. Когда Люринг поворачивается и направляется к двери, к отсчитанным ранее кускам быстро добавляется еще кусок белого хлеба.
— Смирно!
Заключенные снова подтягиваются. Люринг выходит из камеры.
Крейбель сидит подле Вельзена. В первый раз за много месяцев ест он бутерброд. Его угощают со всех сторон.
— Попробуй-ка ветчины. Жаль только, что так мало осталось!
— Вальтер, хочешь сала?! И возьми к нему луку. Смалец с луком — замечательно вкусно!
— Вот, возьми, хороший мармелад. Еще от последнего свидания.
Но Крейбелю ничего не хочется есть. Он почти всю ночь не спал, никак не мог уснуть, несмотря на ужасную усталость. Побрит, пострижен, вымыт, среди товарищей, — слишком много для одного дня. И все так неожиданно, без всякого перехода. В карцере он тосковал по дневному свету, и одиночное заключение в светлой камере уже казалось ему приятным. В могильном уединении одиночки он завидовал товарищам, сидящим вместе с другими. Вот теперь он в обществе, но не испытывает радости; он не может так скоро отрешиться от прошлого, ночные шумы одиночки все еще продолжают звучать в ушах.
— Товарищи, — говорит он вдруг во время еды, — я никогда больше не хотел бы вернуться в одиночку.
Заключенные глядят на него, не зная, что сказать.
— Но раз ты уже здесь, так в одиночку больше не пойдешь. — Кессельклейн первым находит слово утешения, а Вельзен молча обнимает Вальтера за плечи.
Крейбель только теперь начинает понимать, как он был оторван от жизни, как, несмотря на перестукивание и сообщенные шепотом сведения, он был мало осведомлен о том, что творится на воле, а также здесь, в лагере, в его ближайшем окружении.
Он узнает, что товарищи Люкс, Эссер, Дрешер и многие другие жестоким избиением были доведены до самоубийства, что Ландау и Ретслаг повешены…
— Слушай, Вальтер, что ты скажешь? Кампорс и Хорн открыто выступили в печати и обругали партию. В благодарность за это их выпустили.
— Многие смалодушничали и пошли на предательство.
— А Цирбес исчез. Говорят, наши женщины отколотили его в одно из воскресений, и его перевели куда-то.
— Ленцер и Мейзель тоже скрылись с горизонта. Ах, брат, надо рассказать тебе об этом…
Крейбеля засыпают новостями. Он жадно воспринимает их. Сообщают о политических событиях последних месяцев, о подпольной работе партии, о деятельности эмигрировавших и судьбе арестованных товарищей.
Особенно наседает на него сухопарый маленький Зибель с лысым блестящим черепом и крошечным вздернутым носиком. Он близорук; когда говорит, приближает лицо вплотную и брызжет на Крейбеля слюной.
— У нас здесь в камере был ротмистр. Неглупый парень. Один из сторонников Штрассера. Мы часто спорили. Военная политика — это, как тебе известно, мой конек. Занятно, скажу я тебе. Он считал, что Япония получит хорошую трепку. А какая у него великолепная осведомленность относительно Красной Армии!
Крейбель не может удержаться от улыбки, вспоминая, что этот маленький человечек летом 1919 года был военным руководителем революционных рабочих и солдат в Гамбурге: занял ратушу, на вокзале обезоружил корпус добровольцев, организовал сопротивление Леттов-Форбеку. Теперь он — старый слабый человек, с гордостью рассказывающий о своих заслугах перед революцией.
— …Однажды я спросил ротмистра: «Вы теперь несколько глубже узнали коммунистов. Скажите мне, у кого выше уровень политического развития — у коммунистов или у национал-социалистов?» И знаешь ли, что он мне ответил? «Как можно делать такое сравнение? Ведь национал-социалисты вообще политически неразвиты». Хорошо, не правда ли?! И все же, когда его освобождали, он нас предал.
Теперь, когда Крейбель постоянно находится среди людей, у него часто появляется потребность быть одному. Бесконечные разговоры, хождение взад и вперед, постоянная суета вызывают у него головную боль. В первый день он с радостью окунулся в общий шум и сумятицу, но теперь это ему уже в тягость.
Он часто старается отделаться от товарищей, забивается в какой-нибудь угол и мечтает. Он решает, что если его освободят, то он пойдет один пешком через Везерские горы или Гарц, целыми днями будет бродить по лесам. Ему надо забыть! Забыть и чтобы ничто, никогда не напоминало об этом!..
В углу, у окна, вокруг Крейбеля собралось восемь товарищей. Среди них комсомолец Вальтер Кернинг, который все еще жалуется на боль в ребрах, — его три ночи подряд избивали в подвале, — бледный Генрих Эльгенхаген, с постоянно красными, будто от слез, глазами, единственный в камере заключенный, который получал ежедневно по четверти литра молока, потому что у него желудок изранен ржавыми гвоздями, которые он глотал с целью самоубийства. Тут же Отто Зибель и Вельзен. Сегодня Крейбель будет читать в кружке об истории братской русской коммунистической партии…
Кессельклейн дежурит у двери. Двое других товарищей стараются отвлечь внимание остальных от маленькой группы.
Крейбель взволнован. Он долго колебался, прежде чем принял решение, ибо знал, что его ожидает, если нацисты пронюхают о кружке. Но что подумают о нем товарищи, если он испугается и отступит перед трудностями? Нет, он не должен проявить себя трусом. А как бы поступил на его месте Торстен? Он, конечно, рад был бы такой возможности, лишь бы заняться политической учебой коммунистов, Здесь, в тюрьме, от товарищей не скрыться. Вот на воле, если его отпустят, — совсем другое дело, там он может вообще не существовать для них.