Избранные произведения в двух томах. Том 1
Шрифт:
Но, как я теперь припоминаю, разговор этот был уже позднее, ближе к лету. То есть совершенно точно — в мае. Именно в мае, поскольку я тогда немного даже удивился такому совпадению: что у девочки, которую зовут Майя, день рождения в месяце мае. После, однако, выяснилось, что все наоборот: Майей назвали оттого, что родилась в мае.
Словом, Майя. Та самая девочка, которая осрамила меня перед всем Большим залом Консерватории своими цветочками, своей запиской. В записке был номер телефона. Но я, конечно, звонить не стал. Я на нее страшно разозлился.
Но вот
— Ладно, — кивнул я. — Приду. А ты где живешь?
— Да здесь, рядом. На Беговой.
У нас тут все, как нарочно, оказывалось рядом.
— В шесть часов, — сказал Гошка.
— Ладно.
Когда люди собираются идти на день рождения, перед ними возникают обычно два вопроса: что подарить и во что одеться?
Первый вопрос меня не мучил.
Спустя месяц или два после того, как я побывал в Доме звукозаписи, к нам в училище снова наведался тот самый композитор, меня опять вызвали в директорский кабинет, и там композитор собственноручно преподнес мне три новенькие грампластинки в цветастых бумажных конвертах.
Одну из этих пластинок он вынул из чехла, и я увидел на круглой наклейке: «Песня-пеленг». Фамилия композитора. А пониже: «Поет Женя Прохоров». Он чуть повыше, я чуть пониже, но все равно почти рядом, на одной граммофонной пластинке…
Композитор достал из кармана авторучку, подумал немного, написал поперек наклейки: «Жене Прохорову — с добрыми пожеланиями». И размашистый росчерк.
Конечно же, эту пластинку с дарственной надписью я решил хранить до конца своих дней, никогда и ни за что не касаться ее иглой. Тут ведь не сама пластинка бесценна, а надпись.
Вторую пластинку я тогда же, забравшись в учительскую, раз сто подряд прокрутил на проигрывателе. Ее-то я и кручу до сих пор.
У меня, таким образом, оставалась третья, совсем нетронутая пластинка в очень красивом конверте. Чем не подарок?
И вот, собравшись на именины, я взял эту третью пластинку и, когда в общежитии никого не было, вывел на этикетке: «Майе Вяземской — с добрыми пожеланиями». И тоже лихо расписался.
Блеск.
Гораздо тоскливей и затруднительней обстояло дело со вторым вопросом. Во что одеться. Тут я впервые с какой-то особой остротой почувствовал, что это довольно паршивое положение для человека — жить на казенных харчах и носить казенную одежду. Это значит все иметь и в то же время как бы ничего не иметь. Вот я и сыт, и одет, и обут. Чего еще надо? Ничего не надо. Но тут тебя вдруг приглашают в чужой дом на именины. А в чем идти? Я бы мог, конечно, выпросить у нянечек на один вечер свой концертный костюм, что заперт в шкафу. Может, и разрешили бы. Но я в глубине души понимал, что идти в этом концертном костюме было бы так же нелепо, как если бы, скажем, какого-нибудь дирижера пригласили на именины, а он возьми и заявись туда во фраке, пикейной жилетке, лакированных туфлях, еще и палочка в руке… Срамота, конечно.
Оставалось идти в гости в своей повседневной обычной суконной мышиной форменной школьной одежде; рукава потерты, брюки пузырятся в коленях. А там, в гостях, конечно же, соберутся всякие маменькины да папенькины сынки в моднючих костюмчиках, в заграничных свитерах, и каких-нибудь мокасинах. И будут украдкой посмеиваться надо мной…
Я до того расстроился, когда все это себе представил, что уж было решил не идти. Начхать мне на них на всех вместе с именинницей. Зря вот только пластинку уже измарал чернилами.
Но тут меня вдруг обуяла гордость. И не простая человеческая гордость, а особого порядка — профессиональная артистическая гордость. Я припомнил, что все мало-мальски приличные и талантливые музыканты, о которых мне доводилось читать либо слышать, — все они ходили в потертых штанах, грызли сухари, ютились по чердакам, не имели ни копейки за душой, и все же у них хватало достоинства и гордости, чтобы смотреть свысока на всяких расфуфыренных хлыщей, и более того — эти хлыщи сами перед ними заискивали…
Убедив себя в этом, я до блеска надраил ботинки, взял пластинку под мышку и отправился на Беговую.
И там опасениям моим и всяким душевным терзаниям суждено было развеяться, едва я переступил порог дома Вяземских.
На потертые мои локти и пузырящиеся колени никто не обратил внимания.
Подарок мой был принят именинницей с таким нескрываемым восторгом, что было ясно: подари ей сегодня кто-нибудь драгоценные черевички — они бы не имели никакой цены в сравнении с обыкновенной граммофонной пластинкой Апрелевского завода.
Именинный вечер шел по такой программе: танцы, потом ужин, затем снова танцы.
Ужин я пропускаю — ну, ужин как ужин.
Танцы.
С танцами дело обстояло довольно затруднительно. Потому что нас, парией, то есть мальчиков, было десятка полтора, включая меня и Гошку. А девчонок всего лишь три: именинница да еще две — Страшок и Плюшка. То есть их, конечно, как-то иначе звали, но я теперь уже позабыл их настоящие имена, а запомнил только по виду: Страшок и Плюшка. Это уж точно, можете мне поверить — жуткие уродины.
Позднее, когда у нас с Майкой началась безумная любовь, я ее, между прочим, спросил: отчего у нее на именинах было столько парней, а девчонок всего лишь две — и те Страшок да Плюшка? И Майка прямо и честно сказала мне, что она вообще ненавидит и терпеть не может девчонок. Что она всегда дружила только с мальчишками, и вся эта чертова дюжина симпатичных ребят, которых она пригласила на именины, не считая меня и Гошки, — это ее одноклассники, она с ними дружила попеременно на разных ступенях начальной и неполной средней школы. Все они, конечно, по сей день в нее влюблены, но ей самой давным-давно надоели. А насчет девчонок Майка заверила меня, что Страшок и Плюшка — единственные стоящие девчонки в классе; одна председатель совета отряда, другая редактор стенгазеты, — и она лишь для этих двух делает исключение в своей непримиримости к женскому роду.