Изгнание из ада
Шрифт:
Подобные крики в ночи были самым обычным делом. Столь же обычным в ночи, как днем визг станков, на которых гранили алмазы. Обыкновенный городской шум, каких много. Подростки, что целовались ночью на углу тесных улочек, не обращали внимания, когда из окна над головой раздавался крик. Их это не касалось. Ночной сторож и бровью не вел, когда, регулярно посвистывая, обходил улицы квартала и вдруг слышал как бы в ответ панический вопль, крик о помощи, душераздирающий жалобный стон. Здесь ни на кого не нападали, никого не грабили, не избивали — здесь спали те, кто все это уже оставил позади. И многие из них кричали во сне.
Мать садилась в постели, гладила отца по голове, тихонько приговаривала, успокаивая, она словно и не просыпалась, делала все
Мать с ее успокоительным бормотанием нараспев, Эсфирь — всегда в движении, за нею — Манассия, недвижный, прижимающий ладонь к щеке, глядящий сквозь маску.
«Что с вами? Проснитесь, сеньор! Все хорошо!»
Когда же отец приходил в себя, открывал глаза, он сперва затравленно обводил взглядом комнату, лица домашних и, сообразив наконец, где находится, устало махал рукой: идите спать, все в порядке! Вначале, в первые разы, он еще говорил — нет, не говорил, хрипло бормотал, задыхаясь, словно после сумасшедшего бега, бессмысленного, бестолкового, — хрипло бормотал, что хочет забыть, забыть! Снова и снова: забыть! Эти картины, какие он видел, эту боль — все забыть!
Иосиф бен-Израиль состоял в обществе, которое поставило себе целью хранить память о жертвах Священного трибунала и свидетельствовать о преступлениях, совершенных во имя христианского Бога. В этом обществе они реконструировали имена убитых, заносили их в списки, чтобы имена эти, предназначенные забвению, сохранились. Члены общества регулярно приходили в ешиву, рассказывали и свидетельствовали о пережитом, дабы следующие поколения помнили историю родителей и предков, помнили об их борьбе. Они устраивали дни памяти, приводили музыкантов, игравших музыку анусим,принудительно крещенных, оплачивали публикацию стихов, песен и рассказов об их жизни, гонениях, смерти.
Манассия без всякого удовольствия слушал отца, когда тот в школе или на мемориальных собраниях свидетельствовал о гонениях и изгнании. Он считал, что отец лгал, да так, что дух захватывало, одно преувеличивал, другое умалчивал или упрощал, рьяно, прямо-таки бесстыдно приукрашивал, как считал Манассия, приукрашивал все банальности, для которых находил слова, а там, где слов недоставало или в памяти просто зияли провалы, делал драматические паузы, скудные аллюзии уснащал трагической жестикуляцией и так театрально изображал эмоции, что в самом деле заливался слезами, глядя на ошеломленные лица слушателей.
Однажды после такого собрания он спросил у отца, почему тот лгал.
«Как ты сказал?»
«Почему ты лгал? История бегства совсем иная, я же помню, я же был при этом. А то, что ты рассказывал… Зачем ты рассказывал именно так?»
«Разве иначе мне бы поверили?»— спросил отец все еще с мокрыми от слез глазами.
Общество это изначально носило название Общество памяти безвременно почивших, но вскоре послышались возражения: мол, жертвы инквизиции не просто «почили», а были убиты. И одно слово в названии соответственно изменили, правда, увы, лишь однослово, отчего теперь в чиновных бумагах название гласило: Общество памяти безвременно убиенных. После этого ни у кого не было ни охоты, ни сил добиваться новой корректировки названия.
Убедились, что будет только хуже. У «Безвременно убиенных» отец трудился каждую свободную минуту; когда удавалось собраться с силами, он повсюду, где мог, проповедовал необходимость памяти. Помнить, помнить! Никогда не забывать! А ночами кричал во сне, жаждая забвения. Забыть! Если б он только мог забыть!
Смеялся отец редко. Слишком он страшился жизни, слишком опасался за финансы, хотя отпущенный ему срок был уже так мал, что от четвертой материной юбки детям даже остался
Сумрак кругом — и когда Иосиф бен-Израиль открывал глаза, и тем паче когда их закрывал. Семейство нашло себе квартиру, в самом широком месте Синт-Антонисдейк, на углу Званенбюрхвал, рядом с покосившимся домиком смотрителя шлюза. Иосиф любил стоять у окна и смотреть на этот оживленный угол, на суетливую людскую толчею. Эта часть города была своего рода достопримечательностью, в том числе и для христиан, которые приходили либо взглянуть на пеструю и шумную жизнь еврейского квартала, либо купить картины, а не то и заказать портрет. Ведь именно здесь располагался главный центр живописного ремесла. Паулус Поттер [47] жил за углом, возле Антониспоорт, Питер Ластман [48] держал мастерскую прямо за ним, Корнелис ван дер Воорт опять же работал в двух шагах отсюда, знаменитейшие художники, и на каждого Манассия завел в голове архивную карточку, полную сведений, почерпнутых у сандака. Например, о торговце картинами Хендрике Эйленбюрхе, чья живописная фабрика находилась почти прямо напротив их новой квартиры. На него работала добрая дюжина молодых художников и копиистов, сам он кисти никогда в руках не держал, зато выглядел поистине как воплощенный художник: бархатный берет с большим павлиньим пером, черный жилет в разноцветных пятнах масляных красок и мела и — дерзко, но стильно! — шаровары a turco.
47
Поттер Паулус (1625–1654) — нидерландский художник и рисовальщик.
48
Ластман Питер (1583–1633) — нидерландский художник, учитель Рембрандта.
Иосиф бен-Израиль любил, стоя у окна, смотреть на улицу. Впоследствии, когда отец для Манассии стал лишь воспоминанием, он мысленно видел его именно таким — стоящим у окна, протирающим глаза, но не оттого, что не мог поверить увиденному, а оттого, что глаза так устали, подернулись мраком. Как же он радовался, заметив в волнующемся людском море павлинье перо. Чужие в этом квартале, христиане, не привыкли к здешней толчее, к уличной суматохе, они явно пугались, очутившись здесь, в плену улицы. Нередко даже в панику впадали, старались ни на кого не налететь, уворачивались, снова и снова, а в итоге кто-нибудь из них, вместо того чтобы взять себя в руки и понять, что придется нырнуть в толкотню, нырял в канал, куда его выпихивала толпа. Плеск, брызги, крик, суета евреев, стремящихся помочь бедолаге, спасти его, выловить из воды! Отец смеялся до слез. Так громко, как только способен смеяться смертельно больной, бессильный человек. «Ох уж эти христиане! — говорил он, хрипя от смеха и изнурительного кашля. — Зачем они прыгают в воду! Ведь и так уже крещеные!»
В остальное время отец сидел у стола, производил расчеты. В своих вычислениях, посредством коих он пытался стать на ноги в Амстердаме, ему нужно было принимать во внимание новую валюту, и ошибка в несколько десятых, когда он давал кому-то из лавочников наценку, могла руинировать всю семью. Этот страх! Эта бесконечная нервозность! Он писал десятки писем, которые называл «коренными». «Я должен здесь укорениться, — говорил он. — Корни! Вот что нам сейчас необходимо прежде всего!» Он предлагал кооперироваться тем, кто в кооперации с ним не нуждался, и недоверчиво избегал сотрудничать с теми, кто от отчаяния даже ему предлагал войти компаньоном в дело, внести небольшой капитал. Сочиняя письмо, он нет-нет поднимал глаза, мутные, темные, бросал на Манассию взгляд, который его пугал, и спрашивал: «Как это сказать?»