Изгнание из рая
Шрифт:
Котя отряхнул грязную мокрую руку, обтер о край замызганного подрясника.
– Тебе не холодно?.. вот так, налегке, все же морозец еще…
– Нет, милый Митя. Я горячий. Огонь греет изнутри. Вот здесь огонь, внутри. – Котя побил себя кулаком в грудь. – Пойдем, я тебе тут кое-что покажу. Ты должен это увидеть. А потом мы пойдем ко мне в келью, посидим, погреемся… только недолго… и пора трапезничать, вечерять, а потом у меня – служба… я сегодня вместо отца Ермолая служу в Архангельском соборе, отец Ермолай немного приболел… пойдем, увидеть это ты должен!..
Они пошли, утопая в снегу, вдоль монастырской стены. Вышли на бугор, где шумели на промозглом ветру голые тополя и липы, стуча обледенелыми
– Видишь, Митя дорогой, – тихо сказал Котя, оглядывая дали, – какой простор. Простор – это чистота. Человек живет не так, как должен жить. Человек ушел и от Бога, и от себя. Погляди, какой великий простор, как велик Бог, сотворивший все это. – Он повел рукой. Ветер отдул черным парусом широкий рукав подрясника, и Мите показалось на миг – сейчас ветер похватит Котю, и он улетит. – Ты видишь, Митя?!..
Митя глядел вдаль. Небо распахивалось перед ним. Небо, поля, Волга, оснеженные поля и острова, каменно, мертво застывшие посреди ледяного русла. И они – наверху, в монастыре, над рекой, живые, живущие, и кровь течет в них, как вода струится подо льдом.
– Видишь ты это, Митя?!.. – Голос Коти дрогнул от умиленья, от торжества – что это все ему дано видеть, почуять и осознать; что не только чистоган, богатство и рынок правят истерзанным безбожьем миром. – Бог во всем, Митя!.. Полюби простор. Помолись ему, как Богу своему. Ведь Он создал все это. Он создал тебя. Он создал…
Митя поморщился. Сцепил зубы. Это Бог создал его, такого, чтобы он убил в Нью-Йорке галериста, сделавшего, но так и не открывшего его выставку, и безвинную женщину, с которой он спал раньше, которую он желал и вожделел раньше, мать троих детей. Девочка Полли. Будет ли она теперь, после ужасной смерти матери, вышивать на льняных тряпочках свои пиончики и сказочные замки.
Ему захотелось упасть перед Котей на колени в снег. Он вспомнил свое виденье в Турине.
Котя крепко схватил его одной рукой за руку.
– Легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем богатому войти в Царствие Небесное, Митя!.. Откажись от всего! Раздай себя по кускам! Раздайте именье свое и ступайте за Мной… И раздай, и ступай… Не сюда, нет! – Котя поглядел на облезлые, некрашеные купола собора. – Тебе сюда – рано… еще нельзя… а может, и никогда можно не будет… Но ты живи в миру, как в монастыре! Будь монахом в миру! Нестяжанье твое – стяжает тебе славу другую, и ты доволен будешь иным, совсем иным, поверь мне!.. – Котя обернулся к нему. Его глаза внезапно посуровели, потемнели, будто в них ворвался черный ветер ночного простора, и тучи закрыли звезды, и ни огня не мерцало в заволжских далях. – Встреть женщину. Женись. Спаси живую душу хоть одну! И ты выкарабкаешься. И все твои грехи простятся тебе.
Митя резко склонился к Коте. Припал головой к Котиной груди. Стиснул его в медвежьих объятьях. Снова зарыдал.
И так они стояли, рыдая, двое – и старший обнимал младшего одной рукой, утешая, и ветер, сырой и холодный верховик с Волги, сурово обнимал их обоих.
– Ну что ты, что ты, не плачь, – шептал Котя, поднял руку, погладил Митю по щеке.
– Котя, – сказал Митя, всхлипывая.
– Отец Корнилий, – поправил Котя, улыбаясь.
– Хочешь перекусить?.. идем в твою келью… У тебя там хоть кипятильник какой есть?.. или тут у вас и электричества нет?.. на спиртовке готовите?.. Я захватил с собой из Москвы бутерброды с икрой… буженинка хорошая, еще не протухла, надеюсь, в дороге… пить тебе теперь нельзя, я никакой водочки и не взял…
– Сейчас ведь Великий пост, Митя, милый, – тихо сказал Котя, наклонился, подхватил с земли Митину шапку, взял Митю под руку, и они в уже сгустившихся сумерках побрели по снегу назад, в палаты, и Митя все всхлипывал, все никак не мог успокоиться. – Мне в Великий пост ничего нельзя – я на сухоедении сейчас, хлебец ем, пью воду, рис вареный грызу в трапезной вместе со всеми монахами, а ты – икра, буженинка… Это соблазн. Я про все это давно забыл. А выпить – отчего ж монаху не выпить, да только в праздник великий, да только церковное вино, кагор, пасхальное. Вот Пасха будет – и все угостимся, ведь это кровь Христова, а не услажденье желудка, не охмуренье башки, Митя.
Митя брел рядом с Котей в келью, поднимался опять по выщербленной калечной лестнице и думал с ужасом: зачем все это. Зачем это самоистязанье, эта мучительная схима. Зачем человек добровольно накладывает на себя вериги, принимает муки. Человек ведь создан для радости… для счастья!.. Но ведь и он, Дмитрий Морозов, несчастен, как никто. Значит, это ДРУГОЕ СЧАСТЬЕ. Значит, он погнался не за тем счастьем.
Они сели за выскобленный дожелта ножом, чистый тесовый стол в Котиной келье. Из угла на них смотрела икона Спасителя в старом покореженном медном, нищем окладе, перед ней теплилась, в прозрачной стеклянной мисочке, полной масла, висящая на почернелых цепях красноватая лампада. Митя, смутясь, вывалил из-за пазухи свертки с московскими бутербродами. Котя даже не посмотрел на привезенные яства, даже не втянул носом дух снеди, когда Митя развернул вощеные бумаги. Он достал с полочки под столом зачерствелую горбушку, налил в чашку воды из кувшина, добыл другую чашку, поставил перед Митей.
– Святая вода, Митенька, испей, из здешнего святого источника, – проговорил Котя, улыбаясь по-прежнему светло и радостно. – Здесь неподалеку есть еще Старопечорский монастырь, там хранятся мощи святого Иоасафа. А на горах, прямо из обрывов, из круч, бьют ключи. Вокруг источников срубы поставили, там иконки висят, все честь по чести. Выпьешь – и душа серебряная сделается, Митя… это тебе не водка, не коньяк!..
Митя, стыдясь отчего-то, поднял чашку, отхлебнул. Чистый холод вспыхнул в гортани, зубы заломило. Он не отнял чашку ото рта – выпил все, до дна, как водку.
– Вот и молодец. Ешь свои закуски. А я хлебцем пробавлюсь.
Они ели каждый свою еду – и глядели друг на друга: Митя – смущенно, Котя – весело.
Они ели свою еду, и Митя внезапно подумал о том, что он хочет убить Эмиля. Ведь Эмиль – Дьявол. Инга – Дьяволица, а Эмиль – Дьявол. Дьявол Дьяконов. Он заслонился, как маской, церковной фамилией. Его предки, видно, священниками были… дьяконами, где-нибудь в сельской церквенке, на таком же крутом волжском ли, окском обрыве… Его так и подмывало убить Эмиля. Вынуть его из жизни. Он ужаснулся сам себе, своим мыслям, тому, что он об этом думает здесь, сейчас, в монастырской келье, при жующем черствый сухой хлеб радостном Коте. И он хотел сейчас же, здесь же, немедленно, сказать Коте об этих преступных мыслях. Ведь у него уже руки сами тянутся к убийству. А он сидит с монахом в монастыре, разделяет с ним трапезу.