Изваяние
Шрифт:
"С того света", - повторяла своим извозчичьим басом доскоподобная вдова. А я был действительно "с того света", только "тот свет" не был потусторонней сферой религиозного мифа, а самой настоящей реальностью, реальностью, еще не наступившей для слишком наивных и простодушных граждан двадцатых годов двадцатого века, но для меня уже ставшей прошлым.
Я ел щи и облизывал деревянную ложку, и смотрел на стену, где висела репродукция, на которой был изображен бегущий волк и всадница, сидевшая на волчьей спине, и нить моей мысли связывала уютного
Щи в тарелке быстро убывали, но тарелка была реальностью, как и русская печка, и таракан, выползший из щели, чтобы посмотреть на меня.
У таракана несомненно возникало подозрение, что я и Покровский совсем не одно и то же, но таракан не мог поделиться с хозяйкой своими сомнениями и огорченный уполз в свою запечную щель.
От печки пахло жаром. И я подумал, что печка тоже ждала меня, чтобы заверить в своем бытии и в незыблемости настоящего, принявшего форму щей и вдруг заговорившего мужеподобным голосом вдовы.
О чем говорила вдова? О мясе, которое вздорожало. О спекулянтах и плутах, которых развелось больше, чем тараканов. О керосине, в который теперь подливают воду. О воде, которая отказалась идти по трубам в знак протеста и потому, что испортился водопровод.
А я постепенно привыкал к вещам, и вещи тоже ко мне привыкали: кровать с полосатым матрацем и стеганым одеялом, этажерка, где стояли несколько медицинских книг, растрепанный том под названием "Мужчина и женщина" и "Яма" Куприна с бумажкой от давным-давно съеденной конфетки, служившей закладкой.
По-видимому, сотрудники контрразведки пришли сюда, когда студент-медик читал "Яму" и, разумеется, не успел дочитать, но на всякий случай возле недочитанной страницы оставил закладку, надеясь, что рано или поздно возобновит чтение.
Какое-то смутное чувство мешало мне раскрыть книгу и убрать закладку, что-то вроде суеверного страха, будто за мной снова придут поручики и подпоручики, словно я и на самом деле был Покровским и имел отношение ко всем этим обманутым вещам.
Не знаю, кого легче обмануть - человека или вещь, но вдова Бурундукова, так легко распознававшая жуликов и спекулянтов на рынке, у себя дома была куда менее бдительной. Она нисколько не усомнилась в моей подлинности. Не была ли она в заговоре с судьбой, принявшей вид химерической Офелии, девушки-книги, и сославшей меня в этот уютный, пахнущий щами уголок?
У студента-медика было имя. Его звали Миша, и это имя стало твоим. Ты надел это имя на себя, как шинель с чужого плеча, как чужую шапку и чужие галоши, которые так волшебно подошли к тебе, словно ты их носил целый век.
– Миша!
– окликали меня однокурсники и однокурсницы, куда менее наблюдательные, чем мужеподобная вдова с усами под большим, сизым, типично гренадерским носом.
А я отзывался. Что же мне еще оставалось? Попробовал бы я не отозваться или простодушно признаться, что я не я, а другой, попавший сюда с
Кое-кто называл меня фамильярно "Мишка" и хлопал по плечу, занимая деньги в долг, но без отдачи. А иных бескорыстно тянула ко мне моя слава - как-никак, а я сидел в тюрьме и чуть-чуть не был расстрелян, и обо мне писали в газетах как об опытном подпольщике, сумевшем долго водить за нос белогвардейских шпиков.
Часто забегала девушка. Она называла себя Иринкой, и я ее тоже так называл. Видно, между ней и тем, в кого я играл, что-то было. И это что-то ожидало продолжения. Но продолжение не следовало. Может, тому причиной было пребывание в тюрьме, ожидание развязки и пытка?
Помню, как Ирина, приблизив свои полные губы и черные калмыцкие, пахнущие смородиной глаза, ждала поцелуя. Но поцелуй не спешил. За стеной кашляла своим мужским голосом вдова, и тот, кто раньше был таким решительным, на этот раз не решался, словно усатая вдова могла видеть сквозь толстые оклеенные обоями стены.
А несколько дней спустя в калмыцких глазах Ирины я заметил недоумение и мне даже подумалось - не догадалась ли она, что имя Покровского, его облик и его комнату с этажеркой и недочитанной "Ямой" Куприна я реквизировал, достав ордер у нечистой силы.
Она пристально смотрела на меня и чем-то вдруг стала похожа на штабс-капитана Артемия Федоровича, который, как мы знаем, ничему не верил и во всем сомневался.
– Ты сомневаешься?
– спросил я.
– В чем?
– Ведь я не Покровский, не Мишка.
– Кто же ты?
– Оборотень. Актер. Я притворяюсь. Обманываю всех. Вот эту печь, хозяйку, таракана и больше всех тебя.
Она рассмеялась.
– Это ты уже говорил.
– Когда говорил?
– Еще до твоего ареста. Ты уверял меня, что ты не ты и что тебе снятся дурацкие сны и какие-то звезды и машины, которых еще нет, но которые будут, и сделанный из металлического лома Спиноза и Гегель. И я думаю, что все это ты где-то вычитал. Сознайся, вычитал?
– Не я вычитал. Меня вычитали.
– Но про Спинозу мне даже нравилось, - говорила Ирина, и глаза ее делались еще более калмыцкими, от удивления сужаясь, - и про Гегеля, который был очень прочный. Там все было прочное.
– Где?
– Где? Ты разве забыл? В будущем. Ты о будущем хотел писать роман. Написал три главы. И контрразведчики забрали его с собой.
– Не писал я романа.
– Нет, писал. Я даже помню начало. Там была книга, которая превратилась в девушку. И Спиноза был. Искусственный философ.
– Да не было этого. Чепуха.
– Нет, было. Ты ребят спроси. Однокурсников. Ты ведь им читал. Насчет металлического Спинозы спор был. Сумеет ли машина мыслить? Ты убеждал, что сумеет.
– Я почему-то не помню.
– Вспомнишь, когда придет время.
Иногда Ирина уводила меня в свою комнатку.
Половину комнаты занимал шкаф. В шкафу висела юбка и робко стоял скелет, взятый напрокат в магазине учебных пособий.
– Ведь у него было имя, - говорил я, показывая на скелет.