К игровому театру. Лирический трактат
Шрифт:
P. S. Как только прочтешь это письмо, немедленно уничтожь его: сожги, порви, выбрось в реку или в колодец. Никто не должен знать, что ты прочел его. Никто и никогда. М. Б."
Я выглянул в щелку. Во дворе по-прежнему никого не было. Я перечел письмо еще раз, разорвал его сначала пополам, затем на четвертушки, на восьмушки, на мелкие-мелкие клочки и медленно высыпал из ладошки в круглое очко. Там внизу над черно-зеленой жижей ходили сквозняки, и белые кусочки бумаги не садились, а порхали, как стая бабочек. Над дерьмом.
В конце-концов они все-таки опускались, намокали, темнели и становились неразличимыми.
Я дождался, пока устанет летать последний мотылек, механически глубоко вздохнул и отправился
Там, в окончательном одиночестве, я повалился на кровать и заплакал. Без слез. Без звуков. Без содроганий и сотрясаний. Заплакал последний раз в жизни.
В обед кастелянша не явилась, после обеда тоже, так что мне пришлось припухать в изоляторе еще какое-то время. Это время было стоячим и темным, как вода в заброшенном пруду.
Раза два мне приносили поесть, и я принимал пищу на широком подоконнике, потому что стола в изоляторе не было, стоя на коленях, потому что стула тоже не было.
Один раз меня водили к начальнику детприемника. Этот был полностью военный. Он допросил меня и профессионально обыскал. У меня были изъяты фотокарточки, часы и карманная мелочь. Грозный начальник сложил конфискованные предметы в конверт, заклеил его и убрал в несгораемый шкаф.
К концу рабочего дня забежала фельдшерица. Она быстро проверила меня на вшивость и чесотку, но, не обнаружив ни того, ни другого, так же быстро потеряла ко мне всякий интерес и испарилась.
Все эти явления я воспринимал, как некие туманные картины, не имеющие ко мне прямого отношения. Они проходили мимо, не задевая и не волнуя. После чтения в сортире внешний мир отдалился и отделился от меня, казалось, навсегда.
Кастелянша ворвалась в изолятор после ужина. Она в голос прокричала три протеста: что, во-первых, она не обязана целыми днями стирать белье, заменяя упившуюся прачку, что, во-вторых, она ни за что не станет растапливать баню из-за одного оглоеда и что, в-третьих, она вообще уходит с этой богом проклятой работы. Откричавшись и успокоившись, она, как ни в чем не бывало, нашла простой и удобный выход — помыть меня в прачечной, где как раз осталась от стирки нагретая вода. Крупной рысью мы понеслись в прачечную. Там крикунья велела мне раздеваться, а сама кинулась таскать полуведерным черпаком воду из котла в большое деревянное корыто, приподнятое на грубо сколоченные козлы. Натаскав воды сколько нужно, она сдернула с меня трусики и посадила в овальный ушат, над которым поднимался легкий, почти невидимый пар. Я ойкнул, но моя мучительница окунула меня в воду с головой, и я надолго замолчал. Она намазала мне голову жидким мылом, зеленым и вонючим, и начала скрести мои волосы крепкими и жесткими ногтями, потом попыталась содрать с меня кожу жесткой рогожной мочалкой; в довершение пытки злодейка велела мне встать в корыте во весь рост и, набрав полный черпак чистой воды из котла, окатила меня полукипятком с ног до головы.
— Стой смирно, пока вода не стечет, а потом вылезай на пол, — сказала она мне, а сама принялась завязывать в узел мои домашние вещи. Стоя в корыте, я смотрел на ее быстрые и ловкие руки и постепенно понимал, что от дома у меня ничего не осталось.
Затем она меня, голого и мокрого, потащила через коридор в свой склад, где на высоких, до потолка, полках хранилось великое множество вещей человеческого обихода — от белья, одежды и обуви до занавесок, ковриков и скатертей. Она кинула мне скомканную, не очень свежую простыню (вытирайся!), порывшись в своих несметных богатствах, принесла мне пару грубого, почти солдатского белья с завязками: у щиколоток на подштанниках и у шеи на исподней рубахе (одевайся!) и, наконец, бросила к моим ногам пару теплых носков, завязанных в узел, и слежавшиеся, плоские шлепанцы (обувайся!).
С медлительным и тягостным отвращением натягивал я на себя эти незнакомые вещи, не
— Верхнюю одежду можешь не надевать — все равно сейчас в постель ложиться, — сказала она и сунула в мою свободную левую руку пару толстокожих рабочих ботинок с огромными ушами, но без шнурков. — Пошли в спальню.
По закоулкам, переходам, коридорам и лестницам углублялись мы внутрь здания, и оно представлялось мне все более и более огромным. На втором этаже потолки были еще выше, окна еще больше, а печки-голландки еще массивнее: не печки, а огнедышащие чудовищные домны.
В постоянно спадающих кальсонах, с полными руками своего нового барахла, в безразмерных, то и дело теряемых шлепанцах, я, естественно, отставал от темпераментной кастелянши.
Она нетерпеливо дожидалась меня у каждого коридорного зигзага, на каждой лестничной площадке и торопила, гнала меня и понукала. Может быть, дома ждали ее родные дети, может быть, она сильно соскучилась по своему мужу, а, может быть, ей просто не терпелось увидеть поскорее, что дом ее существует еще на свете, что он по-прежнему цел и невредим, что ничего там не изменилось.
Наконец мы достигли цели.
В длинный коридор выходило несколько больших дверей — три или четыре. В начале коридора, у самого входа, на стареньком диване сидела старенькая нянька в очках и вязала спицами что-то такое же старое, как и она сама.
Кастелянша распахнула первую слева белую дверь и втолкнула меня в темноту. Щелкнул выключатель и осветилась небывало огромная спальня. В два ряда (вдоль окон и у противоположной стены) тянулись аккуратно заправленные одинаковые койки. Штук тридцать, если не больше. Ни на одной из коек никто не лежал. Спальня была пуста.
Привычными движениями кастелянша разбирала кровать во втором ряду наискосок от двери: развернула конверт, расправила верхнюю простыню, прикрыла ее одеялом и отогнула для меня угол (ложись!). Я поставил ботинки под койку, разложил обмундирование на тумбочке и полез в приготовленную постель.
— А носки снимать кто будет?
Я снял носки.
Она уложила меня на спину, укрыла одеялом до самой шеи и начала подтыкать его со всех сторон.
— Я буду ночевать здесь один?
Она глянула на меня непонимающе, но быстро догадалась:
— Не бойся никого. Стены у нас высокие, проволока колючая, а собаки злые и большие, как лошади. Муха сюда не пролетит. Здесь детприемник, а не детский садик.
Она нагнулась к моей подушке, провела рукой по моим влажным после купанья волосам, зашевелила полными губами, и я услышал неожиданно ласковый шопот "Не бзди, казак, — атаманом будешь". И сразу стало видно, что она не только кастелянша, но еще и молодая, здоровая и совсем-совсем не злая тетка. У меня на мгновение потеплело на сердце. Я выпростал руку из-под одеяла — мне захотелось прикоснуться к ней. Но слабая иллюзия рассеялась, не успев как следует возникнуть: кастелянша повернулась на выход и тут же забыла обо мне. Щелкнула выключателем — погас свет. Щелкнула другим — над высокой дверью зажглась синяя дежурная лампочка.