К игровому театру. Лирический трактат
Шрифт:
Второй красноармеец, улыбаясь одними глазами, стоял в дверях комнаты. Привалившись к дверному косяку, он давил в громадной ладони обнаруженные на кухне орехи, выбирал ядрышки, кидал их себе в рот, а скорлупу и сухие перегородочки высыпал тут же на пол. Здесь все было ему чужое, теперь уже ничье.
Начальник вяло следил за ходом обыска, изредка бросал руководящие указания, но занят был совсем не этим — он возился с моим новым конструктором.
Конструктор мать подарила мне ко дню рождения неделю назад. Это был необычный, новомодный конструктор, не металлический, а деревянный, из самой
Вы разрешите нам куда-нибудь присесть? — спросила мать.
Садитесь вот на эту кровать, она уже проверена, — ответил заигравшийся начальник.
Мы сели на материну скромную кровать — низенькую, узенькую, почти солдатскую койку с дощатым щитом вместо сетки. Вокруг нас громоздились развороченные наши вещи — распоротый тюфяк, разорванные подушки, измятые простыни и скомканное байковое одеяло.
Мать сидела какая-то отрешенная, словно бы не видя происходившего вокруг нее, сидела чуть-чуть покачиваясь из стороны в сторону и старела с каждым часом — на год, на два, на три года...
К полуночи обыск закончился.
Начальник сложил мой конструктор, со стуком задвинул его крышку и обратился к матери:
Соберите для себя смену белья и чулок, полотенце и самые необходимые туалетные принадлежности.
Мальчику тоже собрать что-нибудь?
Нет, ему ничего не будет нужно, — процедил начальник многозначительно. — Ему все дадут.
Под столом были рассыпаны по полу наши фотографии. Я спросил.
Можно мне взять несколько?
Возьми штуки три.
Я полез под стол начал выбирать.
— Покажи мне, что ты берешь с собой, — приказал начальник.
Я показал ему гимназическую, еще санкт-петербургскую карточку матери, маленькое последнее ее фото для удостоверения личности в форме и с короткой стрижкой и свой портретик 9 на 12. Начальник перевернул его и прочел — почему-то вслух — надпись на обороте "Здесь моему любимому сыну семь лет. 1937".
Я спрятал свои трофеи во внутренний карман курточки.
— Одевайтесь и подождите нас на улице.
Мы оделись и вышли во двор в сопровождении давильщика орехов. Все двери в нашей квартире и в подъезде были распахнуты, как при покойнике, и я видел, как они собирают и складывают в бухгалтерский портфельчик конфискованные письма и документы, закрывают форточку, проверяют шпингалеты окна, гасят свет, запирают и опечатывают нашу дверь.
Наконец, мы собрались все вместе и двинулись вдоль по улице. Мы прошли мимо моей школы, мимо воинской части, миновали Резерв — что-то вроде полугостиницы-полуобщежития для отдыха машинистов и кондукторов...
Мать вела меня за руку, как маленького, а я усиленно соображал, куда они нас ведут.
Я
Но все оказалось не совсем так: от сумы и от тюрьмы не зарекайся.
До сих пор я не видел нашей тюрьмы ночью. Днем она воспринималась как безобидная необходимость бытия; теперь же ее глухая, без окон, стена — каменная, оштукатуренная и выбеленная известкой — выглядела довольно зловеще.
Наша немногочисленная, призрачная процессия подошла к небольшой боковой двери, над которой тускло, вполнакала мигала единственная электрическая лампочка. Начальник конвоя постучался, дверь приотворилась, и нас впустили внутрь районного узилища.
По контрасту с притворной тишиной спящего поселка внутренняя жизнь тюрьмы производила впечатление бурной и непрерывной деловитости. Вооруженные люди в военной форме сновали между одноэтажными казармами: кого-то откуда-то выводили, куда-то вели и приводили обратно. После недолгих переговоров местный охранник отвел меня и мать в дальний угол тюремного двора, где, погремев связкой ключей, открыл обитую железом дверь с глазочком и втолкнул нас в камеру. Потом дверь захлопнулась, снова проскрежетал в замке ключ, и все стихло.
Я механически глянул на свои наручные часы — шел первый час ночи.
Мы, как незваные гости или забредшие на огонек бездомные нищие, стояли на пороге тесной, низкой и душной камеры, уставленной по стенкам тремя деревянными топчанами без всяких признаков постельных принадлежностей.
На ближнем к двери топчане спала, отвернувшись к стене, пожилая толстая женщина— храпящая и свистящая гора человеческого мяса. На втором, поближе к окну, сидела молодая миловидная женщина, почти девушка, с усталым лицом и заплаканными глазами.
— Присаживайтесь, — показала она на свободный топчан. — Теперь это будет ваше место. Садитесь же, отдохните. В ногах правды все равно нет.
Мать осторожно положила на край топчана свой скорбный узелок, усадила меня и примостилась рядом, опираясь спиной на стенку. В первый раз за много часов она попыталась расслабиться. Потом привычным ласковым жестом положила мою голову себе на колени: постарайся поспать, милый.
Это что еще тут за мальчишка? Откуда взялся? — проснулась женщина-гора. Она шумно, с хрустом костей, перевернулась, приподнялась на локте и уставилась на меня совиными глазами.
Это мой сын. Надеюсь, вы не возражаете? — дрогнувшим голосом спросила мать.
Я? Конечно, не возражаю. С чего бы это я стала возражать? Просто не положено. Женская все-таки камера.
Вот тут-то моей матери не стало. Она кончилась, потому что внезапно и окончательно поняла: нам предстоит неизбежная разлука. В ее глазах немедленно вспыхнул иррациональный, животный ужас и застыл там навсегда, во всяком случае на все то время, пока мне дано было видеть эти прекрасные серые, незабываемые для меня глаза.