К востоку от Эдема
Шрифт:
Том сел, обвел глазами вечернюю комнату, избегая глядеть на диван. Пискнули мыши в кухне, он обернулся на шум, увидел свою тень на стене — тень эта почему-то в шляпе. Он снял шляпу, положил на стол.
Так сидел он у стола, гоня от себя мысли, кроме самых пустяковых, — но зная, что этим защитишь себя ненадолго, что сейчас вызовут на суд, где судьей будет он сам, а присяжными и обвинителями — преступления его.
И вот резко прозвучало в ушах его имя, и он мысленно встал пред судом, и его стали уличать: Тщеславие в том, что он одет безвкусно, грязен, груб; Похоть — в том, что тратится на проституток; Нечестность — что притязает на талант и силу мысли, коих не имеет; Обжорство выступило рука об руку с Ленью. И Том был рад этим 0бличениям, ибо они заслоняли его от чего-то огромного, серого, ждущего
Раздался тихий голос Самюэла — и наполнил собой комнату: «Будь чист и добр, будь велик, будь Том Гамильтон».
Но Том отмахнулся от этого голоса. Том сказал: «Я занят, я приветствую друзей»— и кивнул Безобразию, Невежеству, Сыновнему Непослушанию, Грязным Ногтям. Опять обратился к Тщеславию. Но тут выступило вперед, оттеснив прочих, Серое. Поздно прятаться за детские грешки. Серое — это Убийство Сестры.
Том ощутил рукою холодок стакана, увидел жемчужно-прозрачную жидкость, в которой еще кружились, растворяясь, кристаллы и поднимались светлые пузырьки, и повторил вслух в пустой, пустынной комнате: «Соль вылечит. К утру пройдет. И все будет в порядке». Вот так он заверял ее, в точности так, — и стены, стулья, лампа слышали, и ему не отпереться. Нет во всем мире места Тому Гамильтону. Он уже искал. Он тасовал страны и города, как игральные карты. Лондон? Нет! Египет — пирамиды, сфинкс… Нет! Париж? Нет! Но погоди — в Париже ведь грешат почище твоего. Нет! Ну ладно, подожди пока, Париж, — еще к тебе, может, вернемся. Вифлеем? О Боже милостивый, нет! Тоскливо было бы там чужаку…
И тут заметим в скобках, что не всегда упомнишь, когда именно и как тебя не стало: то ли шепоток, поднятая бровь — и тебя уже нет; то ли не стало тебя в ночь, крапчатую от пятен света, когда гонимый порохом свинец, доискавшись твоего секрета, отворил тебе жилы.
И ведь верно. Тома Гамильтона уже нет, ему осталось лишь закончить двумя-тремя достойными деталями.
Диван издал короткий раздраженный треск. Том покосился на него и понял, что раздражение относится к коптящей лампе.
— Благодарю, — сказал Том дивану. — Я не заметил. Привернул фитиль, и пламя очистилось. Мысли задремывали. Но оплеухой серое Убийство разбудило Тома. А рыжий Том, каменный Том устал. Кончать с собой — возня ведь и, возможно, боль и мука.
Вспомнилось, что мама с крайним отвращением относится к самоубийству, ибо в нем сочетаются три мерзкие ей вещи: невоспитанность, малодушие и грех. Оно для нее ничем не лучше прелюбодеяния и воровства. И надо как то уйти от ее осуждения. Ведь если она осудит, то будешь страдать.
Отец не так строг, с Самюэлом легче — но, с другой стороны, его не перехитришь, он вездесущ. Самюэлу надо сказать.
— Прости меня, отец мой, — произнес Том. — Не могу иначе. Ты переоценил меня. Ты ошибся. Хотел бы я оправдать твою любовь, но зря ты меня любил и зря гордился мною. Возможно, ты нашел бы выход, а я вот не могу. Не могу я жить. Я убил Десси и хочу уснуть. И мысленно ответил за далекого отца: — Что ж, понять тебя можно. Немалый есть выбор путей от рождения к новому рождению. Но давай подумаем, как бы нам не оскорбить маму. Сделаем не торопясь, родной мой.
— Не могу не торопиться, — отвечал Том. — Не могу в больше.
— Да нет же, сможешь, сын мой любимый. Недаром я предвидел в тебе величие — оно уже расправило плечи. Открой ящик стола и пораскинь тем, что именуешь мозгами.
Том выдвинул ящик, увидел там стопку тисненой почтовой бумаги, пачку таких же конвертов и два карандашных огрызка, а в пыльном углу ящика несколько марок. Вынул бумагу, очинил карандаши карманным ножиком. И стал писать:
«Дорогая мама!
Надеюсь, ты в добром здоровье. Я в будущем хочу чаще у тебя бывать. Оливия пригласила меня на День благодарения, и я, само собой, приеду. Наша маленькая Оливия умеет приготовить индюшку почти так же вкусно, как ты — но я знаю, ты этому никогда не поверишь. А мне тут повезло. За пятнадцать долларов купил мерина и, помоему, чистых кровей. Продали дешево,
Твой сын Том «.
Естественно ли получилось? Но устал он, сочинять заново не будет. Только приписал:
«P. S. А попугай, по-моему, неисправим. Я краснею за него».
На другом листке Том написал:
«Дорогой Уилл!
Что бы ты сам ни подумал обо мне, но прошу, помоги мне сейчас. Ради нашей матери. Меня убила лошадь — сбросила и лягнула в голову. Подтверди — прошу тебя!
Твой брат Том «.
Наклеил марки, сунул конверты в карман и спросил Самюэла:
— Теперь все как надо?
В комнате у себя распечатал коробку патронов и, взяв свежесмазанный свой револьвер — «Смит и Вессон» 38 — го калибра, — вложил патрон в гнездо, что следующим ляжет под боек при повороте барабана.
Конь, сонно стоявший у забора, подошел на свист хозяина, и Том оседлал его, дремлющего.
Было три часа утра, когда, бросив письма на почте в Кинг-Сити, Том снова поднялся в седло и повернул коня на юг, к скудным холмам родного ранчо. Том был истинный джентльмен.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Ребенок спрашивает: «Какая самая главная тайна на свете?» Взрослый иногда задается вопросом: «Куда идет мир, как он кончится? Да, мы живем, но в чем смысл жизни?»
Я думаю, что в истории есть одна-единственная тайна, она вселила в человека страх и одновременно вдохновила его на благородные дела. Поэтому вся его жизнь проходит в постоянном ожидании чего-то, в сомнениях и переживаниях, как будто он смотрит фильм с Перл Уайт
в главной роли. Со всеми своими мыслями и поступками, желаниями и стремлениями, со всей своей жадностью и жестокостью, состраданием и великодушием люди с самого начала попадают в сеть добра и зла. Я считаю, что это единственная тайна, которая существует у человечества, и она захватывает все наши чувства и наш рассудок. Добродетель и порок стерегут первые проблески нашего сознания и пребудут с нами до его последнего мерцания, как бы мы ни изменяли землю, море и горы, экономику и нравы. Никакой другой тайны нет. Когда человек отрясает от ног своих прах и тлен земной жизни, перед ним встает прямой и трудный вопрос: «Какая она была — хорошая или плохая? Как я жил — правильно или неправильно?»
В своей истории греко-персидских войн Геродот рассказывает о том, как Крез, самый богатый и почитаемый современниками царь, спросил у Солона Афинского: «Кто самый счастливый человек на свете?» Он жаждал ответа, потому и задал этот вопрос. Его грызли сомнения, и ему надо было во что бы то ни стало рассеять их. Солон поведал ему о трех достойных мужах, живших в старые времена. Крез, наверное, плохо слушал его — так ему хотелось услышать о себе. И когда Солон не упомянул его. Крез не вытерпел и спросил: «Разве ты не считаешь счастливым меня?»
Солон не колеблясь сказал: «Откуда мне знать? Ты же пока не умер».
Потом, когда удача покинула Креза и он начал терять царство и сокровища, его, должно быть, неотвязно мучили эти слова. Взойдя на костер, он тоже, вероятно, думал об этом и жалел, что спросил Солона.
В наше время тоже так. Когда умирает человек, который имел деньги, вес, власть и другие веши, вызывающие зависть, а живые подсчитывают его богатство, его труды, заслуги и памятники, то сам собой возникает вопрос: «Какую он прожил жизнь — хорошую или плохую?», то есть люди спрашивают то же самое, о чем другими словами спросил Крез. Зависть прошла, и теперь человека меряют вечной меркой: «Любили его или ненавидели? Причинила его смерть горе или, наоборот, вызвала радость?»