Кадын
Шрифт:
— Скажи, царь, — заговорил наконец Зонтала, — спрашивал ли сам ты у духов разрешения сняться? Или они тебе то подсказали? И направление кто подсказал? Всегда у духов Торзы наш люд испрашивал себе дорогу.
— Нет, — сказал отец. — Я спрашивал направление, но знака они мне не давали.
— Зачем же смущаешь ты люд? — тогда говорил Зонтала. — Раз не давали братья Торзы знака, они не хотят нашей дороги. Милы мы им на этой земле. Или страхом полно твое сердце? Или людей своих за пугливых овец ты считаешь? Давно ли люд Золотой реки бояться войны начал?
Отец молча и тяжело глядел на Зонталу. Другие с опасением ждали, чем обернутся эти дерзкие слова. Но отец не отвечал, и
— Царь, позволь и мне сказать свое слово. Все в нашем роду, кому духи молот или кирку дали, свою долю исполняют верно. Как упали однажды три предмета с вышней выси: острый клевец, изогнутый плуг и тяжелая наковальня, и как все это поделили наши люди по своей доле — явилась новая доля кузнеца и хлебопашца, а воины получили клевец, которого другие народы не знали. Я не сказитель, чтобы все это в собрании вам рассказывать, я лишь напомнить хочу, что никакие горы не были столь богаты на руды, как эти, и труд наш никогда еще не был столь весел, как здесь. И с этим оружием боятся нас не только местные люди, но и другие, за сотни дней пути, заговорили о нас. Нам ли покинуть эти богатые горы? Нам ли лишить себя богатства и защиты? Найдем ли достойную замену? Нет, царь, сердце мне говорит, что без тех волчьих зубов, что имеем сейчас, проиграем любую войну, с ними же и горы, их породившие, защищая стяжаем победу.
Тихая волна меж мужчин пробежала. С веским словом Аноя кто согласился, кто нет, но всякий глубоко себе в ум его принял. Отец смотрел в огонь, и мрачным было его лицо, будто тяжелое будущее наше ему все яснее было. Видел он, как и я видела, что отделяется сильный род — и не один. И чем будет наш люд без них?
Во мне же все кипело тогда. Тяжелое молчание легло между мужчин, и я заговорила:
— Странно мне разговоры ваши слушать! Словно не нашего люда мужчины здесь собрались. Раз о сказаниях брат Аной завел речь, первый сказ я напомню и то, как покинули наши предки Золотой реки берега. Или, скажете, это уже позабыли? А завет, что отец двум своим сынам дал? Ждет нас, ждет где-то нас Золотая река, и к ней возвратиться каждый заветной мечтой в сердце иметь должен. Или не нашего люда вы! А если верными быть доле своей хотите, положитесь на духов, вам ее давших: они позаботятся, чтобы всюду легко исполнять могли вы ее. Или иную вам долю дадут — разве то страшно? Засиделись мы в этих горах! Мы, дети отцов, пришедших сюда, не помним уже скрипа кочевых кибиток. Вечно стремящийся, вечно изменчивый, все земли в себя вбирающий и их изменяющий — ты ли передо мной, люд Золотой реки? Это у вас, мужчины, я — Луноликой матери дева — спрашиваю.
Зашумели все снова, не желали они таких слов от меня слушать. Один лишь Талай с улыбкой смотрел на меня.
Тогда мой отец глаза на всех поднял и сказал:
— Хорошо, люди, я выслушал ваши мысли. Раз нет в вас единства, а все вы — свободные люди одного народа, не можем мы сняться, пока все не будут желать того. Я защищаю люд, но не землю, не горы. И если люд наш ослаблен суровым летом, уйти от войны — вот лучшее, что я для него вижу. Но я принимаю то, что говорите вы. Прав и кузнец, видящий нашу силу в волчьих зубах, и прав конник, кому дороги легкие, бегущие кони. Но все мы — один люд, и в нашем единстве наша вечная сила. Ни конник один, ни лучник один не выстоят в битве со степью, не выдержат и кочевья. Потому единство народа для меня важнее попытки избегнуть войны.
На этом все разошлись из дома отца. Словно тяжелый труд совершил, так опустился он на подушки своего ложа. Велел мамушке воскурить благовонных трав, а мне сказал, как к нему подошла, желая все обсудить:
— Молчи, Ал-Аштара. Знаю и вижу все, что говорить хочешь,
Как на праздник луны, со всех концов потянулись люди к Зубцовым горам. Мужчины, женщины, юные и зрелые, старики, не снявшие еще пояс, и самые крепкие воины, не покидающие сутками конской спины. Лишь детей до посвящения и некоторых женщин оставили со стадами, и они уходили дальше в леса и горы.
Мы долго гоняли коней, строясь. Места те были открытые. Зубцовые горы в лете двух стрел виднелись, если не дальше, а по степи протекала мутная холодная река. Она и стала границей: на западной стороне мы стояли, с восточной Атсурову силу ждали.
На третий вечер отец припал к земле ухом, а поднявшись, сказал одно слово:
— Идут.
И оно облетело все наши линии, все костры и шатры: люди обернулись к реке, будто уже вот-вот увидеть врагов ждали. Однако никто не явился, солнце село, а восточный берег был пуст. Только когда ночь пошла за половину, загорелась первая красная точка в степи, потом еще и еще, и скоро правый берег так же светился, как наш, левый, словно был его отражением.
Когда солнце разогнало туман утра, вся степь, и ближайшие склоны, и дальше-дальше — все было полно людьми. И еще на горизонте пылили, верно, не все войско сошлось. Отец, я и все мои братья, а также главы родов с младшими сыновьями подъехали к берегу и ждали. Но ни Атсур, ни его вожди не явились. День разгорался, день шел к полудню, воины с обеих сторон подходили к реке за водой, они были так близко, что могли потрогать друг друга руками, но ничего не менялось, и степь как будто застыла. К вечеру вдоль всего берега в десяти шагах друг от друга были выставлены дозорные, они должны были сменяться всю ночь, но степские спали, никто даже не смотрел на наш берег.
Весь следующий день прошел так же. Первую четверть ночи я сама пошла в дозор, и в десяти шагах от меня встал Талай. Степские бродили без дела, а мы смотрели на вечернюю жизнь их лагеря. Солнце догорало за нашими спинами, тени мешались в сгущающихся сумерках. Наши люди тоже расслабились, кто-то сел на войлок, кто-то переговаривался. Словно бы в глубине каждого жило чувство, что войны не будет, что все обойдется вот так, только постоим.
— Талай! — окликнули из ряда.
— Что? — отозвался он.
— Талай, седло скатай, — сказал шутник и сам рассмеялся. Другие воины засмеялись тоже, лениво, лишь бы над чем. Талай, видимо, привыкший, только ухмыльнулся на это.
— Анри? — продолжали в линии так же. — Анри, нос утри.
Тихо было в лагере, когда мы уходили из дозора, только сказители допевали затянувшиеся сказы у редких огней. Сухой ветер сползал с холма, струился у земли, овевал тело. Мне хотелось вобрать и запомнить все, что было в тот момент вокруг, что чуяло тело и было живо в моем сердце. Но страшное спокойствие, тяжелое, равнодушное, заполнило меня. Где было мое безумие воина? Где решимость и ярость? Все спало в степи, спали и мои чувства.
Талай, верно, видел, что творится во мне, и сам чувствовал все так же. Мы молча стояли и даже не смотрели друг на друга. Вот мы прощаемся, текли мысли во мне, и, может, завтра кто-то из нас шагнет в бело-синее, но нет сил сказать то, что знает и ждет каждый из нас. Отчего так? Или не стоит ничего говорить? Свободным легче в битве, а слова ничего не изменят.
— Спи крепко, царевна, — сказал наконец Талай и сжал мою руку у локтя.
— И ты, конник. Доброго ветра. — Я положила ладонь ему на плечо.