Кадын
Шрифт:
Ум моего отца сделал новый нырок. Я пошла звать служанок, недоумевая, зачем привечать такого гостя.
Потянулись тяжелые, мрачные дни той зимней луны, самой долгой в моей жизни. Я чувствовала себя в неволе в доме отца. Золотые серьги все дни лежали в открытой шкатулке возле матери Табити, на почетном месте дома, и все делали вид, что не замечают их. Всем было известно, под каким камнем я живу, но все отводили глаза. Люди вели себя, как всегда, приезжали к отцу судиться, братья ездили на охоту, спрашивали меня о бодрости духа. Мне казалось, что я болею и все знают о том, но не говорят мне, чтоб не тревожить. Мне казалось, что нет
Я искала помощи, но ни в ком не находила ее. Я искала совета, но никто не мог мне его дать. Царь мой не отвечал. Я приехала в чертог говорить со старшей девой, но она приказала мне молчать, стоило начать открывать ей думы, что носила я в голове:
— Ты рассуждаешь, как девица из темных, которая думает, идти ли ей замуж за нашего воина или остаться в своем племени. Первое позволит ей жить безбедно, второе даст детей, которые будут говорить с ней на одном языке. У тебя нет выбора, Ал-Аштара, у тебя — только долг. Долг перед Луноликой.
— Но отец хочет сохранить люд без войны, он считает, что люд наш ослаблен засухой.
— Ты пришла сюда, чтобы я успокоила тебя и разрешила снять пояс? Ты пришла сюда, чтобы псы совести не грызли тебя, когда будешь уходить царицей в бескрайнюю степь? Ты не туда пришла, обратилась бы к девам на становищницких посиделках. Мое слово может быть лишь Луноликой матери девы словом. Если ты сделаешь другой шаг, мне уже не говорить с тобой.
Я ушла от нее ни с чем, но, погоняя коня через пургу, что разыгралась в долине, я поняла: она права, потому что держится своего долга. Ей легко держаться его: ее жизнь проста, и, если будет война, она с радостью поведет дев в битву. Только если после войны люд станет мал — только тогда Луноликой матери дева может снять пояс для брака, стать женой и матерью, восстановить люд. Вот что знает старшая дева, знание ее просто и прочно. Но что мне мешает иметь столь же простую жизнь? Отчего я — не она, не живу спокойно в чертоге, не имея общения с людом, не храню нашу суть отдельно от всех? Отчего иную дорогу открыл для меня бело-синий?
Мое сердце сжалось в отчаянии, и я стала кричать в пургу. Я кричала, чтобы он не мучил меня, чтоб отпустил, чтобы сделал все ясно и просто. Говорила, что не хочу выбирать между долгом крови и долгом обета. Я плакала, а моя верная Учкту кидалась из стороны в сторону, не зная, куда я ее понукаю.
Много думала я с тех пор: была ли у той дороги объездная тропа? Все ли, как могла, сделала я тогда, так сделала, чтоб самой себя не потерять и люд свой сберечь? Когда при родах гибнут и мать, и дитя, спасают дитя — таков древний закон. Так ли я поступила, не оставила ли мать, позволив погибнуть ребенку? Ведь я — мать-хранительница своего люда была, большого и сильного люда. Много о том я внутри себя мыслей гоняла, но не видела обхода: на отвесный обрыв с конем меня тогда загнали, попробуй выберись сам и коня сбереги…
Как-то днем возвращалась со своей опушки и услыхала крики и визг со стороны нашего дома. Хлестнув Учкту, вмиг подлетела я и увидела, как степской слуга Атсуров хватает нашу девушку из темных за руки и плечи и привлекает к себе, она же отбивается, визжит и неумело бьет его, но не может освободиться.
Я налетела на него и ударила плеткой.
— Прочь, пес! Убирайся в свой шатер и сиди там, пока твой хозяин не явится, — не заботясь, поймет ли он меня, я сказала. Учкту повернула, направилась к коновязи, а служанка с плачем побежала за мной, пытаясь ухватить ногу и обнять в благодарность.
— Шагу не ступить от них, если в доме господ нет, — слышала я через прерывистые рыдания. — Точно собаки, как дома ведут себя. И в лари лазили, я сама видела, да что с ними делать?
— Много таскали?
— Я не знаю, госпожа. Один раз сказала ему — он так на меня рыкнул, как зверь. Боюсь их, злых.
— Что никому из семьи не сказала? Ни мне, ни отцу, ни брату?
— Боимся, боимся…
— Другие как же?
Еще в большие слезы пустилась она, и тогда только я узнала, что одну служанку, самую из всех тихую и слабую, двое степских подстерегли вечером и завалили в конской клети. Уже несколько дней к нам не приходила она, отцу сказали, что заболела, он велел сушеных ягод ей дать из наших запасов.
Мое сердце забилось гневом.
— Овцы вы! Куропатки безмозглые! Да как молчать о таком могли?! Я сейчас же найду их царя, пусть он прибьет этих собак!
Влетела я в дом, как ветер с горы. На улице уже стемнело, Очи и Атсур раньше меня прискакали и сидели у очага. Как ни в чем не бывало сидели и ели похлебку, отец мой с Атсуром беседу вел, больше и не было людей в доме, кроме мамушки. На меня подняли они глаза, и я, опускаясь к очагу, сама не знала, как взгляну на них, какие слова скажу.
— Как будто алчного духа ты увидала, дочь, — сказал отец. — Что случилось, откуда летишь?
Я приветствовала очаг и, уже руку от носа отнимая, сказала вдруг так:
— Мать Табити! Как же, молчаливая, спокойно ты смотришь на все, что без нас в этом доме творится? Почему не лопнула ты со стыда и обиды, видя тот позор, что здесь происходит? Или мало маслом мажем тебе бока? Или обиду на нас имеешь? Почему терпишь все и не скажешь?
Из самого моего сердца те слова прозвучали, и все от них встрепенулись, обратились ко мне. Тогда только поднялась я и гневно на Атсура с Очи посмотрела. Не изменилось лицо ее. Отец же спросил:
— О чем говоришь, Ал-Аштара? О чем жалуешься огню?
— Жалуюсь и огню, и вам, царям, на людей из степи, что силой у нашей служанки женское взяли. Где ваша защита, цари?
Нахмурился Атсур — и во мне радость запела, как это я увидала. Отец мрачен и страшен стал:
— Верно то знаешь?
— Верно. Сегодня сама видела, как другой степняк темной девушке заступил дорогу, но моя плетка остановила его. Девушка мне все потом рассказала. Не ходит та служанка к нам второй день, сказавшись больной, ты помнишь об этом, отец.
— Знаешь ли, кто сделал то? — Атсур спросил.
— Я твоих людей не разбираю. Лицо того мерзавца моя плетка сегодня отметила. Других же сам суди.
— В наших землях за такое убит может быть мужчина родными девы или ею самой в поединке, — отец Атсуру сказал. Тот же не взглянул на него. — Но темные — стыдливы и тихи, за судом они ко мне не пойдут. Ты сам суди, твои это люди.
Молча продолжал сидеть Атсур, и лицо его было прежним, хотя видела я сокрытый в нем гнев. Потом поднялся резко и вышел. Как морозом, сковало нас всех. В недобрых думах каждый пребывал.