Как слеза в океане
Шрифт:
После этого она несколько месяцев жила как в кошмаре — снова ждала. Прежде она и не подозревала, какая это мука — ждать. Снова и снова вскакивать среди ночи, думая, что звонил телефон, хватать трубку: «Это ты, Дойно?» — и, не услышав ответа, решить, что он и так звонил слишком долго, а она проснулась лишь при последнем звонке, и снова ждать, ждать, когда он опять позвонит. Что он знал об этом?
Нет, в кошмарном сне не бывает желания — оно превращается в страх. Так она отвыкла желать его. Она начала бояться нежности, которая все-таки захватывала ее, ибо испытывала страх перед скорым ее концом. В его объятиях этот страх возрастал безмерно. И он знал это, потому что она была плохой партнершей, и он сам
Насколько все было бы легче, если бы она любила в нем только любовника. Но она любила иначе, любила в нем иное, а оно ускользало, постоянно присутствуя и в то же время оставаясь недоступным.
Эди перешел на крик. Он вскочил, размахивая правой рукой, а левой неловко ловя спадающие очки:
— Нет, Фабер, я и вам повторю то же, что уже достаточно ясно высказал Гебену. Вы все мне глубоко неинтересны, если вы ничего не можете сделать для Горенко. С этим человеком поступили несправедливо. С той поры, как я рассказал об этом Йозмару, прошел целый год. Может быть, за это время Горенко уже погиб. Боже мой, неужели не понятно? Да даже если бы вам от меня ничего не надо было, а просто если бы я пришел и сказал: «В России живет замечательный молодой ученый. В интересах самих же русских, раз уж они так пекутся о своем престиже, позволить ему снова вернуться к работе». Вместо этого его медленно убивают. А они еще присылают журналы и прочую дребедень, чтобы убедить меня и мне подобных в том, что Советская Россия — рай для ученых. Да я плюю на этот рай, плюю, дорогой Фабер, потому что там возможно то, чего не бывает больше нигде: там заживо хоронят такого человека, как Горенко!
Он снова сел и обернулся к Релли:
— Он пришел за тем же, зачем они посылали ко мне беднягу Йозмара. Но нам не понять друг друга. Они твердят мне о социализме, о строительстве нового мира, об освобождении, а я говорю: освободите для начала этого человека. Хорошо, пусть я индивидуалист, сентиментальный мещанин, но меня действительно волнует судьба Горенко, который для человечества куда ценнее всех их вместе взятых, он один важнее всей их пустопорожней болтовни. Мои последние два письма ему и перевод вернулись с пометкой: «Адресат от получения отказался». Ты понимаешь, Релли, что это означает?
Она взглянула на Дойно, в первый раз за все это время посмотрев ему прямо в глаза.
— Извините меня, Фабер, — сказал Эди уже спокойнее, — я погорячился. Но от сути сказанного я не отрекаюсь.
Дойно по-прежнему еще молчал. Эди, снова начиная терять терпение, сказал:
— Если хотите, давайте вообще оставим эту тему. Я понимаю, вы тут мало что можете сделать. Ваша задача — восхищаться всем, что там происходит, и защищать это от любых нападок.
— Это верно, — подтвердил Дойно, — мы тут действительно мало что можем сделать. Но подумайте, Рубин, может ли быть иначе?
— Не надо, — воскликнул Эди, — только не надо опять этих «диалектических» объяснений. Мне достаточно вашего признания — пусть оно станет концом, а не началом нашего спора.
— Пусть. Но раз уж вы заговорили о Горенко, давайте я расскажу вам, что мне известно о его деле. Я не говорил, кстати, что хорошо его знаю?
— Нет, — удивленно воскликнул Эди. — Что же вы до сих пор молчали? Рассказывайте!
Дойно с необычной для него обстоятельностью стал рассказывать о своей первой встрече с Горенко:
— Он так и стоит у меня перед глазами — всякий раз, когда я о нем думаю: высокий, плечистый, огромный череп гладко выбрит, белая рубашка мелькает за кустами. Казалось, что он притягивал лунный свет, что тот следовал за ним во время этой пляски в лесу, — гармошка и веселые прихлопы, которые должны сопровождать этот танец, звучали, видимо, только у него в ушах. Но, глядя на него, мы тоже верили, что слышим их. Он был так счастлив, что мне даже не хотелось спрашивать отчего. Потом, позже, я понял: он был счастлив оттого, что у него недавно родился второй ребенок и Елена, о которой думали, что она не выживет после тяжелых родов, жива, здесь и видит, как он пляшет. Быть счастливым — это трудное искусство, мало кому доступное; у Горенко это получалось само собой.
В тот вечер мы, несколько партийцев, были у него на даче. Это было в трудном тысяча девятьсот тридцатом году, когда даже самые великие надежды, с которыми нас встречали повсюду в стране, угнетали нас, как тяжкий груз, как обещания, от которых зависит все, но выполнить которые невозможно. И тут мы увидели, как он пляшет в лесу, и поняли, нет, почувствовали без слов: такие, как Горенко, доберутся до противоположного берега, даже если придется на коне пересекать океан. Да, таким я его видел в последний раз.
— Ну, и что дальше? — нетерпеливо спросил Эди.
— В октябре тысяча девятьсот тридцатого года ГПУ в ходе крупномасштабного расследования установило, что Иван Гаврилович Горенко, член партии с июля тысяча девятьсот семнадцатого года, поддерживал связь с оппозиционерами, как исключенными из партии, так и скрывавшими свою сущность; что двоих из них, кем-то предупрежденных и вовремя скрывшихся, он укрывал у себя на квартире, а одного под вымышленным именем даже взял на работу к себе в лабораторию. Сначала Горенко не желал отвечать ни на какие вопросы, но показания его жены, а потом и очная ставка с ней дали следствию неопровержимые улики. Тогда он кое в чем сознался. Но раскаяться не пожелал и до конца стоял на том, что совершил преступление не по политическим мотивам, а исключительно из чувства дружбы к обоим оппозиционерам, хотя и знал, что они стали классовыми врагами. Из партии его исключили, и дело было передано в органы. В январе этого года Горенко обратился из тюрьмы к ЦК. Он сделал подробное признание, назвав поименно всех друзей и знакомых, когда-либо допускавших высказывания, из которых можно было сделать вывод об их оппозиционном отношении к партии, ее политике и руководству. Кроме этого — достаточно полного — признания, он написал еще заявление, в котором признавал свою вину, клялся в верности партии и обещал в дальнейшем служить ей с еще большим рвением и безоговорочно выполнять все указания руководства. Ввиду полного признания вины, а также заслуг Горенко во время гражданской войны и в последующие годы, партия постановила принять его заявление к сведению и, оставив в силе решение об исключении, дать ему в будущем возможность подать заявление в кандидаты.
— Нет, — не поверил Эди, — нет, это невозможно!
— Вам будет интересно узнать, Рубин, что Горенко признавался и в том, что пользовался вашими услугами — без вашего ведома. Он посылал вам длинные списки книг, которые хотел бы заказать, — вы их передавали в книжный магазин. Списки были напечатаны на машинке. Между строк невидимыми чернилами был написан другой текст, адресованный вождям оппозиции за границей. Один из служащих магазина передавал его по назначению.
— Я об этом и понятия не имел! — поразился Эди.
— Само собой.
— Почему же он признался во всем этом?
— Не знаю. Причин может быть много. Последнее, что я слышал, — его побудила к этому жена.
— Женщина, которая предала его?
— Женщина, которую он любит. Такой индивидуалист, как вы, должен был бы понять это скорее, чем я. Вы превыше всего ставите некий отдельный индивид. А его на самом деле нет.
— Вы ошибаетесь, Фабер, он есть. Для биолога он всегда есть, даже если вы о нем забыли.
— Нет, я не так уж забывчив. Один на один человек остается лишь со смертью, да и то — он мог бы остаться, если бы пережил свою смерть, а не умер, если бы сумел ощутить свое небытие.