Как ты ко мне добра…
Шрифт:
— Что же ты тогда думаешь? Ты, по-моему, вообще не понимаешь самого главного. Что люди — они вообще-то неповторимы. Вот ты любишь его, но даже он никогда не заменит меня, как я ни мал. Не сможет, понимаешь ты это? Нет, это ты потом, позже поймешь. Сейчас тебе кажется — всё впереди! Не всё. Все, кроме того, что прошло. Это моя новая, Галочка… Она славная, мне с ней легко, легче, чем с тобой. А ты, ты все-таки высокомерная девочка. Но и это ничего не меняет, все равно твое место вот тут, — он постучал себя по широкой груди, — и всегда здесь будет… Я к тебе привязался, да и больше сказать — я к тебе пылал! Ты ведь знала!
— Будете потом
— Ну и буду! Дурочка ты, это же не только тебе принадлежит, мне — тоже. Думаешь, ты мне ничего не отдала, ни волоска? Нет, неправда, того, что было, никто у меня не отнимет, это мое. Ну-ну, чего ты, держи хвост морковкой, — он протянул руку, чтобы потрепать ее по щеке, и Вета дернулась в ужасе перед этим прикосновением, отпрянула, сверкая глазами. — Ну ладно, ладно, все. Не сердись. Я не знал, что ты так…
Он повернулся, и Вета вдруг поняла, почувствовала кожей, что ему, маленькому, старому, лысому, смешному, ему тоже больно, не только ей, и ей стало от этого легче. Хорошо, что ничего не вернулось, думала она, она словно отомстила ему за Рому. Но разве это он был перед ним — виноват?
Глава 23
Впервые в своей жизни Вета приучалась по утрам брать в руки газеты, впервые начала осознавать, что ее жизнь не единична, что вокруг нее что-то бурлит, меняется, происходит, и ее заботы — не единственные и даже не самые главные. В мире воевали, умирали от голода, выращивали в колбе человеческое существо, запускали спутник. Только сейчас Вета осознала, что вокруг нее идет большая и напряженная жизнь, происходит что-то гораздо более важное, чем она себе представляла, что-то менялось в жизни всей страны, и это касалось и ее тоже. Это не было «политикой», которая всегда вызывала в ней невыносимую скуку, чем-то мужским, надуманным, мешавшим углубиться в свои, интересные и важные, дела; это была жизнь, самое важное, самое страшное. Это касалось отца и его ранней, преждевременной смерти; это касалось его учителя, знаменитого когда-то академика Кузьмина. По городу ползли какие-то слухи, один удивительнее другого. И в них было не то что невозможное или новое, а просто непривычное. И то, о чем раньше не могли и думать, оказалось возможным, сказалось почти вслух.
Газеты сразу стали другими. Пробегая их утром глазами, Вета уже знала, что она ищет, читала между строк. И уже, к неудовольствию мамы, они схватывались за завтраком с Сергеем Степановичем и сердито отстаивали каждый свое мнение, и, как это ни странно, Ирка оказывалась и осведомленней, радикальней Веты. Но это Вету нисколько не раздражало, они были заодно, в одном лагере, а Сергей Степанович, соратник отца, ученик погибшего Кузьмина, он был против, он был за старые привычки, за то, чтобы в мире ничто не менялось. Вета, еще недавно такая равнодушная ко всему, что не было жизнью ее сердца, негодовала, возмущалась, а Ирка выкрикивала:
— Бойся равнодушных! Только с их молчаливого согласия…
Юлия Сергеевна, сердитая и красная, вскакивала из-за стола.
— Как вы разговариваете с Сергеем Степановичем! — кричала она. — Он заменил вам отца, он, в конце концов, содержит вас, так имейте хотя бы благодарность…
— Вета, ты проходила политэкономию? — вспыхивала Ирка. — В конце концов все упирается в деньги…
Вечерами они совещались, как быть. Ира весной заканчивала школу, а Вета все еще была на четвертом курсе. Когда же кончится этот проклятый институт? Тогда она уедет по распределению
— Наверное, он не такой уж плохой человек, — говорила Вета, — и маму любит. Конечно, мама права, мы элементарно ему обязаны. В конце концов за все надо платить.
— Даже если бы он был настоящий враг? Или, например, если бы это именно он донес на Кузьмина?
— Но ведь это не он. Просто он человек старой закалки, ему просто трудно перестроиться…
— Я понимаю, — вздыхала Ира, — папа тоже всегда говорил про терпимость, говорил-говорил — и не вытерпел…
Ира собиралась поступать в университет, на истфак, ее увлекала археология. Про историю они тоже говорили много и страстно; оказалось, что раньше чего-то самого главного они не понимали, и теперь история оказывалась совсем другой наукой, живой, близкой, понятной и такой злободневной, что уже было не разобрать, где история, а где политика.
— Вот именно поэтому я и не хочу заниматься историей цивилизованного мира, понимаешь? — говорила Ира. — Там что ни документ — то ложь, или заговор, или угроза. А мне хочется добраться до истоков, до чистой жизни; я хочу понять, почему человечество пошло по такому пути… А потом, знаешь, камни — они не врут, они говорят яснее, чище слов. Это и есть настоящая история, подлинные свидетели прежних времен… Я ненавижу, ненавижу ложь!
Однажды, уже зимой, когда Вета с Ирой занимались в столовой, раздался телефонный звонок. Вета взяла трубку и услышала незнакомый быстрый веселый говорок:
— Это ты, что ль? Это я тебе звоню, Семен Платоныч. Насчет мамаши твоей. Ты извини, конечно, только мне уж не управиться на свете. Шибко дух тяжелый. Ты уж приходи. А то чего ж она лежит одна на свете… — Голос был пьяненький, уклончивый, непонятный.
Вета перевела дух.
— Вы, по-видимому, говорите о Марии Николаевне?
— О ней, а то о ком же, у тебя, что ль, много матерей?
— Мария Николаевна мне не мать, а свекровь…
— Знаю, что свекровь, ну так что ж, тоже надо уважать на свете, уж когда помрет, тогда, конечно, забот меньше… А так лежит не пойми чего. А она мне должна. Тумбочку я хотел взять, в счет долга, значит, — не дает тумбочку! Мил человек, да зачем ей тумбочка на свете? Я ей говорю…
— Подождите вы, как вас там… Какая тумбочка? Я вас не понимаю. Можете вы мне объяснить толком, Мария Николаевна, что, совсем не встает?
— А как она может встать-то, сама подумай, когда ее уж, почитай, месяц как перекосило набок. Ну вот. Я, конечно, тружусь, и молочка, и хлебушка принесу, и бутылки сдам. А как же без этого на свете? Но тоже ведь — на пенсию живу, где ж взять? Когда помрет, тогда, конечно, из вещичек чего можно бы, а она мне тумбочку не дала, вцепилась… Откуда силы взяла, прости господи…
— Перестаньте, пожалуйста, про эту тумбочку! Это ее вещь. Я сейчас приеду и расплачусь с вами. Откуда вы звоните?
— Из дома, откуда ж еще, я не бездомный какой, у меня пенсия, комнатка двенадцать метров, я, может, и женюсь еще. Тогда уж извини, тогда ты с вашей мамашей сама управляйся… Я уж и присмотрел одну…
— Да помолчите вы хоть минутку! Где я вас могу найти?
— А чего меня искать-то, вот он я, я сам к тебе приеду. Адресок у меня есть, ты не сомневайся, сейчас и приеду. Это я для предупреждения звонил, чтобы, значит, все по-хорошему на свете. Чтобы, значит, без обид…