Калитка, отворись!
Шрифт:
Но надо знать, какие поступки мерить по большой жизни, а какие — по маленькой. Нюрка о Зине вот как думала: написала она, что едет в Кучук, — значит, там, и нигде больше надо её искать. Зина же в то время, пока Нюрка бегала по Алтайке в поисках заместителей, лежала ничком на койке в алтайской гостинице. Хотя она и догадывалась, что этим самым соврала в чём-то, в чём врать нельзя, но догадки были слишком смутные. Она знала, что надо ехать, а не лежать, но её хватило лишь на то, чтобы перейти мост из лагеря в Алтайку. Вслед за этим она заплакала, ослабела от слёз и решила ждать в гостинице, пока не придёт к ней ясное решение. Услышав, что в женском общежитии всё занято, потому что проходит слёт ветфельдшеров, она почти обрадовалась: всё решается само, волей-неволей придётся идти. Но сердобольная дежурная, глянув на её заплаканное лицо, разрешила ей на денёк поселиться в мужском общежитии, за ширмой, в чистенькой комнатке, где стояли четыре койки. Здесь тоже все ещё спали, как и в лагере. Один, с круглым девичьим лицом прислонился щекой к стене, на которой висела вырезка из газеты — второй спутник в разрезе. Улыбался — видел хороший сон. Другой, чёрный, лежал на спине и храпел. Руки он выпростал поверх одеяла, и на них Зина разобрала татуировку: на правой — женщина, бутылка и туз червей: «Вот что меня погубит»; на левой — могила и крест: «Вот что меня исправит»… Третий был стар; лицо его, украшенное бородкой, напоминало по цвету мякоть солёного арбуза. Возле него на тумбочке лежали очки, каждое стекло которых состояло из двух половинок. «Наверное, когда наденешь такие очки, все в глазах двоится», — подумала Зина, и люди эти показались ей чужими и непонятными.
Из-за леса, из-за лагеря вставало солнце; лес, наверное, необыкновенно красив, но она не захотела на него смотреть и тут-то почувствовала до конца, что значит быть одинокой. Бывает, от горя открывается человеку природа — вот, мол, сколько чего есть, что можно любить, не унывай, хватит тебе на весь твой век. А бывает наоборот — беда ставит тебя словно за скобку: по одну сторону люди со всеми своими полями, лесами и солнцами, а ты — по другую. Ты даже не отставленный большой палец на руке — ты оторванный палец, но живой. И ох как тебе больно!
Зина легла, уткнулась в подушку. Подняла руки, схватилась за голову, хотя её никто не учил, что именно такими движениями выражается одиночество. И так она лежала долго. Люди встали, пошли в прихожую умываться. Кто-то включил радио. Около девяти часов оно заиграло «Берёзоньку», последнюю часть Четвёртой симфонии Чайковского. И если бы Зина вслушалась, то непременно бы встала, подошла к окну и увидела Нюрку на мосту — и тогда бы они не потерялись. Но Зина слушала и не слышала, перед глазами у неё всё ещё стояли Виктор с Лидией — и целовались. И было обидно: ведь всё это получилось из-за Нюрки. Зина пыталась чувствовать за неё, а она даже не проснулась, когда Зина на неё смотрела. Музыка кончилась. Зина выглянула в окно. Нюрка мчалась на бензовозе в Бийск, а на мосту никого не было, и мост не умел сказать, кто на нём только что стоял. Он слегка изогнулся между берегами, под ним быстро бежала сверкающая вода. А за рекой видна была знакомая крыша и чёрная строгая ель, поднявшая голову высоко над лесом.
Какими бы чужими ни казались ей жильцы этой комнаты, она всё же не без волнения ждала, когда они возвратятся из прихожей. Ей почудилось вдруг, что она вроде невидимки: никто её не замечает, не может запомнить. Наверное, не только Виктор с Лидией, но и Нюрка, и октябрята, и даже папа с мамой не помнят уже её, не думают о ней… А эти — заметят или не заметят?
Двое посмотрели в её сторону и ушли по делам, зато третий, страшный и чёрный — теперь он был в гимнастёрке и татуировки не было видно, — заглянул за ширму и спросил, что Зина здесь делает. Говорил он бесстрастно, напряжённо, как не шибко грамотный человек читает вслух, но глаза его смотрели по-отцовски внимательно, и Зина, благодарно заплакав, рассказала ему всё.
— Ну брось, ну чего, небитая, орёшь? — сказал он и подёргал её за косу, на конце которой торчал смятый и скрученный, уже не похожий на тропическую бабочку байт. — Понятно, влюбилась. С вами, девчонками, это бывает. У меня у самого дочь, знаю. Воротись домой, и вся любовь.
— И ничего я не влюбилась! Это Нюрка, как вы не понимаете! А домой — после папиного письма? Ни за что!
— Хочется себя доказать?
— Не хочется, а надо!
— Что ж, доказывай! А деньги у тебя есть? — задал он неожиданный вопрос.
У Зины было с собой немного денег, мама сунула в минуту отъезда. Она хотела сказать об этом, но… «А вдруг он жулик?» Вспомнила мамины частые разговоры о кражах и, не решаясь вслух произнести «нет», отрицательно покачала головой. Тогда человек — он был шофёр, и звали его Пётр Алексеевич — протянул ей пахнущую бензином бумажку:
— Держи.
Она покраснела, спрятала руки за спину. Как быстро, оказывается, можно соврать! И даже не словом, а ничтожным движением головы. Надо немедленно сознаться. «Но что он тогда обо мне подумает?»
— Бери, бери, не обеднею. Заработаешь — отдашь.
Пётр Алексеевич взял её за руку, как маленькую, сунул деньги в карман её платья.
— А теперь пошли завтракать.
Она спустилась за ним в ресторан — так почему-то называлась столовая на первом этаже в том же доме. Пётр Алексеевич заказал два борща, две пшённые каши, а себе ещё сто граммов водки и пирожок. Зина ела безропотно, хотя вовсе не привыкла завтракать борщом. Самое лёгкое было — подчиняться. И, кроме того, теперь, через некоторое время, Зине её ложь не казалась такой уж гадкой. Во-первых, денег у неё было мало — это почти что ничего. Вполне можно принять помощь, тем более что она, конечно, заработает и отдаст. Нюрка ведь тоже никогда не отказывается от помощи, попросилась же она к Эле ночевать!.. Во-вторых, это не в первый раз она соврала — ведь не сказала же она маме, зачем едет в лагерь. И потом, разве другие не врут? Нюрка и та ответила Виктору, что ей шестнадцать лет.
Пётр Алексеевич стал разговорчивее. Он описывал ей соседей. Молодой — ветеринар, приехал на слёт. Старый — бухгалтер, из «городу Парижу». А сам он, Пётр Алексеевич, приехал на уборочную. Работа начинается завтра, и потому сейчас он может показать Зине село. До одиннадцати успеет. А в одиннадцать уходит грузотакси на Бийск.
— Хорошо, — согласилась Зина. Больше всего ей не хотелось оставаться одной.
От ходьбы она совсем успокоилась. Она была тут всего один раз, мимоходом из Пятого; тогда они с Нюркой, глупые, так торопились в лагерь, что ничего не осмотрели как следует. А было здесь интересно, особенно на главной улице, совсем-совсем городской. В парке молочного техникума рос даже настоящий южный дуб. До сих пор Зина видела дубы только на картинках в книгах. Тут было две школы, одна из них — двухэтажная, десятилетка. А несколько подальше Пётр Алексеевич показал музыкальную школу. Оттуда слышались робкие звуки пианино — видно, и летом кто-то приходил играть. Эх. Нюрку бы сюда! Совсем уже весело было прочесть на щите возле райкома такие стихи:
«За кукурузу мы душой и телом. Свою любовь докажем делом», — Писал товарищ Гринь.Но этот товарищ, оказывается, не сумел убрать урожай кукурузы и
Боится, как бы не случилось Теперь скоту давать не силос, А сборник из своих статей.Пётр Алексеевич сказал, что стихи эти сочиняет не кто-нибудь, а сам секретарь райкома. «Он-то говорит, что не он: начальству, гляди, стыдно писать стихи. Но мы такие, что всё вызнаем!»
Потом он привёл её к заводику, маленькому, но с большой трубой:
— Здесь сушат картошку для полярников и делают ещё какие-то концентраты.
Значит, пока она ходит по этим улицам, в Антарктиде едят здешнюю картошку! И мир по-прежнему велик, хотя она уже не такая, как в начале пути. Она стала… лучше, хуже? — но ничего на земле от этого не изменилось.
А если бы каждый человек стал лучше?..
Она проводила Петра Алексеевича до правления колхоза имени Чкалова, куда ему нужно было зайти, пошла к реке, посмотрела, как бежит вода, вернулась к гостинице, и тут оказалось, что грузотакси в Бийск уже ушло. Надо теперь ждать до завтра. Но это новое огорчение, такое тусклое по сравнению со всеми прежними, прошло для неё безболезненно.