Калугадва
Шрифт:
– Так это же Женьки Черножукова! С бабкой тут жил!
– Не пожил, не пожил…
– То есть как это – «не пожил»?
– Не-е, ну, в том смысле, что жил тут, конечно, с матерью, бабкой и дедом вот в этом бараке на втором этаже. Потом у него умерла мать, кажется, осенью умерла. Она до того все время болела, мучилась, мучилась… Хотя еще летом выходила на крыльцо, на солнце, и ветер слегка шевелил ее волосы.
Лидой. На похоронах собралось много народу – гости, соседи, родственники.
– Вроде у Женьки был еще отец? Почему ты о нем ничего не говоришь?
– Да, был… Павел из Калугиодин. Он не приехал на похороны, говорил, что опоздал, понимаешь, приехал только на следующий день или к вечеру, не помню точно, винился, просил отвести его на могилу Лиды. Он ведь тогда впервые увидел своего сына. Так они и жили вместе девять дней.
– А что Женя?
– Ничего… Ведь прожил всю жизнь без отца, и бабка Фамарь
Никитична воспитала его в постоянном страхе. «Что такое постоянство?» – довольно часто вопрошают меня паломники в этой связи. «Да и хотя бы привычка к однообразию». Женя был частью этой медленной жизни, вернее, не жизни, а бытования, тягучего бытования, рассуждать о цвете которого я бы не взялся. Итак, вообрази себе однообразный вой или гул, внезапно потрясаемый трубным ударом вечевого колокола. Смерть матери, внезапный приезд отца, похороны, бесконечные бессонные ночи в пустой комнате на пустой кровати в плену пустых, уверяю тебя, совершенно пустых кошмаров. Например, ему могла являться мать и заученным жестом умершей нежности, гладить сына по лицу, по глазам. Женя узнавал этот жест – плакал, мучился, получая в ужасе удовольствие от прикосновения. Потом отец уехал. А они с
Лешкой Золотаревым полезли на колокольню на Филиале. Забрались на самый верхний звон… На колокольне все перила проржавели и были кое-где прикручены проволокой, пол прогнил, а по углам висели грязные наледи бутылочным стеклом: тигли. Ночью шел снег, а днем светило солнце, и было как зимой с мутными наварившимися языками льда, пробравшимися сквозь железную ограду и окаменевшими тут. Вот он и сорвался.
– Сорвался или бросился?
– Не знаю… На похороны приехал Павел.
«Женечка, а Женечка, но все равно твоя голова обнажена! И лучше б с неба, с горы, с тучки златоверхой, с последнего звона монастырской колокольни на эту грешную голову лилась холодная вода! А потом выйди в январский ветер, кусая шершавый снег-наст
– бьет промозглая дрожь, поклонись, как должно, и тут же у стены, обшитой тесом, сиди, замирай, подвизайся, одиночествуй, катаясь ладонью по мокрым дымящимся волосам, натертым лампадным маслом, так что задохнуться можно от умиления, жалости, смирения и собственной ничтожности…»
И Жени не стало. Еще совсем недавно он был тут: «А если я умру, как мама, то меня не будет. Все станут меня искать, звать, кричать: Женя, ты где? А меня уже давно не будет, и они стяжают неведение и слепоту».
Вспоминалось: можно было, вполне обезопасив себя, избегая вопросов и погони по пятам, забраться на самый верхний звон полуразрушенной колокольни. С высоты после узкой темной лестницы
– крутого крюкастого лаза – низкого, невыносимо низкого, скребущегося в голову потолка Женя принимался за эту территорию мира, разлитого под солнцем. Конечно, ослепляло с непривычки, хотя этой минуты и следовало ожидать с неотвязностью, борясь с волнением, не подавая вида в том, но все же эта минута наступала внезапно – болели глаза, ломило голову.
Женя видел изумрудный лес до горизонта, поселок, мутную зелень карьера. В продолжение тишины улицы пустовали, расчерченные песчаной пылью, поднятой вероятным метанием камней или путешествием велосипеда. Деревянные мостовые возлежали в тени деревьев.
Единственное, где происходило хоть какое мало-мальски различимое с вышины движение, так это была станция УЖД – мотовоз дышал черной копотью солярки, трогался, уезжал, подобный спичечной коробке.
Женя вспоминал, как отец говорил ему, что летом они обязательно пойдут на рыбалку – смешно, а теперь лес, уводящий к горизонту, поселок, холмы, поросшие кустарником, мутная зелень карьера.
Бараки…
И шагнул.
На следующий день Павел уехал, и больше его никто никогда не видел. В поселке через три года начались расселения, еще что-то там началось, вывозили лес, шпалы, рельсы, погрузчики и трелевочные машины разрывали кривые улицы. Кинотеатр горел.
Паром потопили, но это уже неинтересно…