Камень-обманка
Шрифт:
Дочитав приказ, Колчак несколько минут сидел не двигаясь и закрыв глаза.
«Воистину «Бетонная голова»! — думал он о Сахарове. — Ну, что это за фразы, черт бы его побрал! — «массовое предательство», «массовое выступление»! Мог бы сообразить, дурак: предает не масса, предают массу.
Однако он тут же покачал головой и криво усмехнулся. Все эти приказы и сотни им подобных — суть его собственные мысли, и он ругает Сахарова и Томашевского вовсе не за смысл распоряжений, а всего лишь за форму и безграмотность их бумаг. Колчаку не составляло труда вспомнить свои собственные приказы, речи и письма, в которых он называл своих соотечественников
Вероятно, именно эти мысли верховного правителя имел в виду какой-то врид начштаба 1-й отдельной Самарской стрелковой бригады, дислоцированной в самом сердце горнозаводского рабочего Урала, в Миньяре. В приказе, датированном 10 января 1919 года, штабист учил своих подчиненных:
«Таких лиц, которые совершают свое гнусное дело из-за угла, часто можно определить по лицу, по его социальному положению, стоит только внимательно всмотреться».
— Господи! Болван на болване! Теперь любой член Следственной комиссии и суда скажет на допросе: «Вы очень ясно, господин адмирал, определили своих врагов. Простое лицо — в кутузку! Рабочий — к стенке! Мужик — в плети его!»
Да… нелегко будет ему от этих сокрушающих вопросов!
Он взял новую страницу. Это был длинный список, состоящий почти из одних цифр и названий. Досье перечисляло города, села, станицы — и число арестованных, выпоротых, расстрелянных там жителей. В Екатеринбургском округе выпороли двести тысяч крестьян — каждого десятого жителя. В Златоусте, небольшом, рабочем городе, в первые же дни белой власти арестовали две тысячи человек, в Челябинске к ноябрю восемнадцатого года — три тысячи. В челябинской контрразведке рабочих вешали вверх ногами, зажимали дверями и клещами кисти рук. В пермской тюрьме, рассчитанной на четыреста пятьдесят пять заключенных, томилось девятьсот два человека, в екатеринбургской — восемьсот сорок восемь вместо шестисот пятидесяти. Рядом со взрослыми сидели дети.
Захватив Шадринск, его армия принялась огнем и железом выжигать «красную заразу». Тюрьмы были забиты людьми, под камеры приспосабливались частные дома, прокатилась волна бессудных расстрелов. В сырых и вонючих застенках томились две тысячи рабочих, крестьян, учителей. Потом, накануне ухода белых из города, их выводили группами по двадцать-тридцать душ, связывали попарно и гнали под штыками в лес. Там казаки рубили пленников, кололи винтовками, забивали прикладами.
Из братской могилы, кое-как присыпанной землей, торчали сотни рук, ног, голов. Все вокруг было изрыто и залито кровью.
В том же Шадринском уезде у крестьян отобрали всех лошадей, жителям села Муратовки не оставили ни одного фунта хлеба, вымели сусеки подчистую.
В село Ивановское Белебеевского уезда казачью сотню привел бывший владелец местного имения, реквизированного Советской властью. Он расстрелял каждого пятого жителя и дотла спалил село.
Бывшее имение Вороновых того же уезда захватил отряд Каппеля. Сыновья помещика, узнав, что их дом отдали под школу, выпороли нагайками всех детей, изнасиловали учительницу, а крестьян от мала до велика объявили вне закона и чуть не всех уничтожили.
В Кизеле устроили публичную порку учительницы, заподозренной в принадлежности к комсомолу.
У села Тургояк Троицкого уезда зарубили и бросили в шахты девяносто рабочих, увезенных из Карабашского завода. К сообщению был приложен акт, из которого следовало, что на место казни пригласили иностранцев, и те, в числе прочих свидетелей, подписали документ.
В акте говорилось:
«Ни одного трупа нет без признаков ужасных, мучительнейших истязаний. Следы сабельных и штыковых ударов, ударов нагаек, содранная кожа, сплющенные лица, отрезанные уши и носы, отрубленные конечности; кандалы и веревочные петли имеются на каждом из осмотренных трупов, с коих сделан фотографический снимок. Никому из присутствовавших иностранных подданных ни разу не приходилось видеть следов подобных пыток и убийств».
Читая эти документы, Колчак морщился, часто курил, но пока не испытывал ужаса: всегда можно сказать, что коммунисты сгустили краски, свалив в кучу случайные эпизоды. Но вот ему попался иной документ — и страх в его сердце смешался со злобой. Это было Обращение Центрального областного бюро профсоюзов Урала к властям, к его властям, отправленное из Екатеринбурга в Омск четвертого сентября восемнадцатого года. Лидеры бюро, весьма далекого от большевизма, легально работали в столице Урала и тесно сотрудничали с чехами.
Профсоюз жаловался в Омск:
«Вот уже второй месяц идет со дня занятия Екатеринбурга и части Урала войсками Временного Сибирского правительства и войсками чехословаков, и второй месяц граждане не могут избавиться от кошмара беспричинных арестов, самосудов и расстрела без суда и следствия. Город Екатеринбург превращен в одну сплошную тюрьму: заполнены почти все здания в большинстве невинно арестованными. Аресты, обыски и безответственная, бесконтрольная расправа с мирным населением Екатеринбурга и заводов Урала производятся как в Екатеринбурге, так и по заводам, различными учреждениями и лицами, неизвестно какими выборными организациями уполномоченными…»
Адмирал зло усмехнулся. «Мерзавцы! Сочиняют послания, попадет в печать, за границу, в Америку… Да…»
Перечитывая письмо, он вдруг обратил внимание на дату и с облегчением подумал, что бумага написана еще до его приезда в Омск. Но тут же махнул рукой: в конце восемнадцатого и в девятнадцатом было еще хуже.
Четвертого мая девятнадцатого года он получил доклад главного начальника Уральского края Постникова о беззакониях и насилиях казачьих офицеров. В копии документ был послан Будбергу, не отказавшему себе в удовольствии тотчас спросить у адмирала, какое впечатление на него произвел «кровавый реестр»?
Этот ходячий скелет, раскрашенный старостью и болезнями в черно-зеленый цвет (так генерал аттестовал себя сам), не раз отравлял настроение подобными разговорами. Много позже, в конце сентября девятнадцатого года, Будберг, тогда уже военный министр, зашел к верховному и, против обыкновения, долго молчал, морщась от папиросного дыма, витавшего над адмиралом, и покашливая в платок.
— Ваше высокопревосходительство, — наконец заговорил он негромко и грустно, — я не стану осведомлять вас о наших ближайших сподвижниках и друзьях. Вы и без меня знаете, что Лебедев и Сахаров — кретины, которым апломб заменяет знания и опыт, что генерал Андогский — демагог, болтавший о величайшей маневренности наших войск, будто бы проявленной под Челябинском, что Иванов-Ринов и Гривин — трусы и позёры, которые, я нисколько в этом не сомневаюсь, бросят нас при первой же серьезной опасности, и так далее.