Каменный пояс, 1988
Шрифт:
Недавно переписанный в отставные, Матвей Колокольцев в свои сорок восемь расхаживал под богом что есть развалюхой. И не то что б точила его какая болезнь, старая рана или хвора худая. Если таковые и были, а как и не быть, тоже ведь по земле ходил, то не выпячивались, и ветшал он, будто прихваченная заморозком палая листва — разом. Словно срок ему подошел наперед других. Тем удивительней казались людям насмехающиеся юной чистотой карие его глаза. А с годами, похоже, заглянули в них все подлунные судьбы, подсветив сталью проницательности. С той поры и пробежала по ушам старух догадка: уж не заложил ли Матвей душу?
Оно и отродясь казаки неуютно соседствовали
Мария, по-девичьи худенькая, не походила на замужних казачек, набиравших важность тел и желанье подсматривать жизнь соседок. Глупой девчонкой отданная за Матвея, под венцом косившая влажные глаза на незнакомого ей казачину, чьей-то волей забравшего ее в жены, проплакав первую ночь, потом не жалела. А наглядевшись на бабьи судьбы, и вовсе сочла себя счастливой. Только во снах, иногда, виделась ей какая-то другая любовь…
В этот памятный вечер, придя со схода, Матвей растолковывал за столом все удобства, сулимые семье переселением. Он не советовался, он рассказывал, что будет, что может быть. Дарья, жена старшего сына, всплакнула, предчувствуя расставания с родными.
— Чё ревешь?! Отец дело говорит. Там-то поотрясемся от вшей, — обжигаясь щами, поддержал Гаврила.
Кирилл отмолчался. Подпускал сомнений, ссылался на надобность идти в зимний кордон: «Эт Андрюшка, по малолетству, могет за старшими езжать, покеда не в службе». Но и тогда, видя как избегает глядеть на него отец, Кирилл понимал, что тот догадывается о причине уклончивости.
Кирилл загрустил. Но переселение затягивалось канцелярской проволокой, списыванием с высшим начальством, а где и казаки уж больно присматривались, норовя все обверить на ощупь, прежде чем начать грузить добро на подводы.
Когда Кирилл растворил глаза от пошедшей холодными искорками перележанной руки, в землянке покачивалась туго набитая темень. Как бы не храп и сопенье простуженных носов, легко было почесть себя уложенным в могилу. Растирая будто озябшую руку, дохлебывая расплескавшиеся цветные картинки не щупанной житухи, Кирилл шарил бесполезными глазами, уясняясь, где он и что он. Растуманиваясь, сознание жалело о вновь обретаемой заземленности. Постепенно, как блекнет костер в общей светлости утра, исчезало из него пережитое счастье близости с Катериной. Убрав лицо в
Вьюга залегла. Под высокой, полной луной тихо падали редкие хлопья. Свежевзбитая перина завалила белым пухом под крыши. И лишь из обтаявших дымволоков вспархивали темные змейки, указывая места землянок Изобильного форпоста. Заметно потеплело. Разогревшись, выдыхая облака пара, Кирилл не стал застегивать тулупа. Никогда прежде не чувствовал он в себе такой силы, похоже, в жилах отныне потекла медвежья кровь, а главное: никогда так ясно не представлялось ему, зачем дана она вовсе.
— Катери-и-и-на! — прокричал он, в беззвучие снежинок выплескивая охватившую его тоску, какая, должно, забирает зайцев, замытых в половодье на вершковые островки.
Извиваясь по Уралу, а теперь и по Илеку-реке, на свой глаз гнет Линия людские характеры, пробует их, как кузнец железные прутья. Сколько судеб покорежило о ее берега. Но если закатывалась в буерак казачья голова — не одно сердце застывало, студя кровь. Сиротство и вдовство трется о соседский плетень. Сростясь со станицей, став ее уныньем, маяча чьей-то будущей долей.
И все же наперекор всем бедам, казачки редко надламываются лихолетьем. По крайности, приметно чужому глазу. Отубивавшись, они вековуют от свечки до свечки, ставимой на помин казачьей души, и как сгубленная осина выпускает нежданно весной, ниже слома, росток, сокующий новый ствол от прежнего корня, так и эти несчастные прирастают к оставшимся под боком животам: будь то детки или старики-родители.
На Катерину же угон мужа обвалил бесчувствие к оставшемуся подле нее. Да и не ходит беда одна: схоронившей на второй месяц, под рождество, и престарелого отца, ей и так выпестовалась сушь одиночества. Мужнины родственники не больно привечали: жалели на виду, холодея об руку с уходящей надеждой на выбег Григория из степи. Словно по ее вине достался он плену. Скоро к ним отошел отделенный молодым дом, так и не обжитый ими как следует. Сама ж Катерина, расторговав скарб, не свезя со двора лишь не приманившее и за копейку да Гришину войсковую справу. Присыпав к выручке скопленное про черный день, совала серебро каждому… Но, видать, выпадало не с руки, и взявшихся бы устроить казаку выкуп не сыскивалось.
Катерина перебралась в схожую с кочкой, перелатанную мазанку. Здесь разулись на свет, а скоро и отгородились от него медяками, глаза деда, вот уже и отца… В этом воздухе вынянчили и ее. Выветренная душа ее не ощущала холода подернутых промерзью стен брошенной мазанки.
Как рождается вера человека? Как случается, что затвердевает он до последнего мускула, еще вчера блуждающий и не предсказуемый, словно воск? На что такое опирается? Все в нем самом. Безразгадно. Это беда его и радость его.
«Надысь в грудине зашлось, — Катерина поглаживала пушистого, жмущегося к ногам кота. Тот перебирал лапами, запуская коготки в одеяло, нетерпеливо поддевал мордочкой под ладонь. — Сколь напрашивала, а тут испугалась… помереть-то… Тебе, Пушок, на хвост ступила, себе синяк натыкнула. Будто незрячая шарахалась! Все страх кидал. За что уж и цепляться, а стал быть, одним деланьем не сойти, не лечь в могилу… Вот еще… Когдась отлегло и сладость пошла, заливая всю, точно румянец, замнилось, будто то знак мне — мол, потерпи чуток. Попытаю чуток…»