Каменщик, каменщик
Шрифт:
Увлекшись, Токарев забыл, что летал не часто, в болтанку не попадал и пересказывает не свои впечатления, а тестя. Это Пашет с Женей позапрошлой осенью возвращались из Крыма, и их самолет долго не приземлялся. Тогда Пашет уподобил авиационную тряску земной жизни, и Токарев воодушевленно излагал молодой женщине соображения старика.
– Понимаете, как несчастлив человек в болтающемся лайнере? Пол под ногами - не пол, а одна видимость. За тонкой обшивкой - бр-р-р...
– холодная смерть. Но пассажиры либо листают тонкие журнальчики, либо с любопытством поглядывают в иллюминаторы. Грозы, молнии, бешено летящие облака - весь этот заоконный апокалипсис ничуть их не тревожит. Они верят в надежность лайнера
– Скорей красиво, - грустно усмехнулась молодая женщина.
– Слишком красиво. Но я вас понимаю. Вы какой-то для меня открытый, словно нарочно распахиваетесь. Это, наверное, оттого, что вы тоже несчастны...
В комнате было метров тринадцать, но две стены изгадили обычные двери, а третью - балконная, и широкую тахту втиснуть не удалось. Старику стелили на внучкином коротком диванчике. Стена, у которой лежал Челышев, не выходила на лестничную клетку, однако он слышал, как хлопают двери на всех пяти этажах. То ли дом рассохся, то ли с самого начала его плохо слепили, а Павел Родионович, обзаведясь на восьмом десятке бессоницей, слуха не потерял.
Впрочем, спать мешало многое. Старик не предполагал, что квартира окажется такой запущенной. Обои, сальные и в непонятных разводах, были - особенно понизу - ободраны сплошь. Видимо, прежние хозяева держали собаку. В кухне из-за грязи неприятно было есть. Ванна заржавела, и, представляя себе, как еще недавно в ней купали пса, старик мылся стоя, отчего вода разбрызгивалась по полу.
– Не вытирай! Сама вытру!
– кричала через дверь Машенька.
– И не вздумай стирать свое белье. Разведешь грязь или прольешь на соседей. Сама потом ваши сранки выполоскаю.
В квартире было три комнаты. Но отдельную занял зять, внучка с Машенькой теснились в крохотной запроходняге, а старик жил на тычке, мешая всем. Ночью не спал, мучился днем, пока однажды не вспомнил о балконе. Напяливая на себя все мыслимые одежки, он теперь вытаскивал туда табурет (стул не умещался) и сидел часами, похожий на сторожиху. Потому окрестил себя по-польски "старушком". Стыдясь прохожих, вниз он глядел редко, а чаще - вдаль, на овраг, из которого вырастала гора ящиков, или вверх - в серое небо. Балконную дверь, чтобы не дуло, за ним закрывали, но он чувствовал, как нет-нет, а кто-нибудь из домашних посмотрит в стекло: мол, не помер или не сиганул через перильца? Помереть старик был готов, однако валяться на тротуаре дряхлой, обмотанной шарфами и шалями, куклой не хотелось...
"Я тут как в вольере, - думал Челышев.
– Пятый этаж без лифта - вот она моя смерть..."
Возможно, он набрался бы духу спуститься на улицу и возвращался бы не спеша, приваливаясь к стенкам на каждом полумарше. Но тогда его заставили бы выносить мусор, загрузили бы магазинами, прачечной и еще Бог знает чем. Поэтому он выбрал тесный балкончик. Ненадежно приваренная к стене люлька стала последним прибежищем. Порой, как ребенок, теряя чувство реального, старик воображал, что отсюда по воздуху ближе к Америке, и значит - к Жене. Но бред кончался. Челышев стучал в стекло, и если дверь открывала внучка, то ворчала:
– Дует... Надо заклеить балкон. А то я никогда не избавлюсь от насморков и не получу аттестата зрелости.
"Не получишь, потому что не тем занята", - мысленно отвечал ей старик. Он уже кое-что знал о внучке. Однажды, когда дочь и зять ушли, Светланка заперлась с телефоном в отдельной комнате.
– Значит, сдаешь? На пятерки? Ах, у вас еще зачеты...
– щебетала внучка, забыв, что стены отлично
– Всё-всё время трудишься? Умник. Умник, говорю. Как живу? Плохо. Есть причина. Нет, не школа. Родители? Х-м... Они сами по себе. Я на них не похожа. Я монахиня. Не смейся... Хорошо, не монахиня, а затворница. Никуда не выхожу, вроде деда... Живехонький! Пронесло. Это бабки испарились... Макабр? Что такое макабр? Ах, это когда смеются над смертью. Поэтому и смеюсь, что жить не хочется. Тебе интересно? Что же не звонил, если интересно? Ах, новый телефон потерял?! Вовремя потерял... Почему? Потому что у меня сейчас то самое, что весной... Не помнишь? Напрасно. Напрасно, говорю, не помнишь. Тебя тоже касается. Ах, догадался?! Ну и как?
"Вот почему Машенька не вызвала ее на похороны Броньки! Она была после аборта. Шестнадцать лет - что за роковой возраст..." - вздохнул старик, тут же ощутив свою вину перед внучкой. Не качал, не растил. Машенька на версту не подпускала Женю к Светланке, и Челышев из солидарности не приближался. Только дарил коляски, одежки да трехпроцентные облигации.
– Ну, проглотил язык? Вкусно? Не бойся... Ах, смелый?! И что посоветуешь? Спасибо твоей бабушке. Зачем звоню? Не для того, чтобы учил. А мне без разницы, что ты там думаешь. Тебе - тоже? Не верю. Меня не колышет, а тебя колышет. Ты трус. А мне так вообще на все наплевать. На тебя, на школу, на всех-всех!..
– кричала за стенкой внучка.
– А вот докажу. Возьму и слиняю. Нет, не в Крым. Что там хорошего? Там сейчас дождь. В Америку - вот куда. Тетка за мной прилетит.
"Неужели они пригласили Надьку?
– испугался тогда старик.
– То-то зятек подкатывался: неплохо, мол, Пашет, освежить квартиру, переклеить хотя бы обои. Ничего себе освежить! Это все равно, как грязного, потного, годами немытого обрызгать "шипром". А на какие, извините, шиши? Все ушло на поездку Жени. Неужто приедет Надька? Хоть бы Альф ее снова отговорил. Год назад он писал, что не пустит жену в Совдепию, откуда с таким мучением вырвались. Вспомнить страшно... А потом еще пришлось бежать из Польши, где по ночам бандиты убивали коммунистов и еще охотней - евреев. Он, Альф, был тогда хромой, Наденька еле жива после выкидыша, а пришлось переходить две границы и шесть лет в Баварии ждать американской визы. Так что Наденьку он в СССР ни за что не отпустит. Вот если можете, приезжайте погостить к нам. Примем как своих. Тут вам понравится, потому что где и жить, как не здесь, где люди друг другу не мешают и НКВД не боятся..."
Итак, днем Челышев торчал на балконе, а ночью прислушивался ко всяким стукам, шорохам, голосам на лестнице и особенно к негромким монологам, роняемым в переносной телефон. Казалось, квартиру занимала не одна семья, а три независимых человека, причем наличие других каждый считал чуть ли не покушением на собственную свободу. Жили здесь порознь, спали порознь, обедали порознь, даже молились в разных комнатах. У зятя висела старая, с двумя ковчегами, очевидно, XVII века неотреставрированная икона, а у Машеньки аляповатая, явно недавняя мазня.
Если внучки не было дома, Мария Павловна тянула телефон в запроходнягу, но разговаривала чересчур осторожно, пересыпая монологи междометиями, обрывками незнакомых старику песенок, афоризмов и анекдотов. Только о Надьке она говорила без обиняков. Возможный приезд золовки ее раздражал. Чем кидать деньги на "эруей", прислала бы племяннице тряпок. Девчонке надеть нечего.
"Нечего?
– сердился старик.
– Да она разгуливает в юбках и свитерах Жени".
Зять забирал к себе телефон заполночь и чаще всего звонил жене Марка. Старика это уже не задевало. В конце концов должен человек с кем-нибудь отвести душу, если жена от него отвернулась.