Камера обскура
Шрифт:
«Обожаю эти места, – вздохнул Зегелькранц. – Тут так легко и так чисто. У меня тоже были несчастья. Но это теперь далеко. Мои книги, мое солнце, – что мне еще нужно?»
«А я сейчас в самом, так сказать, водовороте жизни, – сказал Кречмар. – Ты, должно быть, помнишь, как я мирно и хорошо жил с женой. Ты даже говорил… – эх, да что вспоминать! Та, которую я теперь люблю, все собой заслонила. И вот, только в такие утра, как нынче, когда еще не жарко, у меня в голове ясно, я чувствую себя более или менее человеком».
«Ложная тревога, – подумал Зегелькранц. – Он будет слушать».
Они добрались до глубины рощицы, на вершине холма. Там, из железной трубки, била ледяная струйка воды, текла по мшистой выемке, над ней дрожали желтые и лиловые цветы. Кречмар лег навзничь и загляделся на синеву неба сквозь озаренные, тихо шевелящиеся верхушки сосен.
«Правда, очаровательно? – спросил Дитрих, нацепляя очки. – Вот мы сейчас почитаем, потом спустимся в долину, оттуда – к развалинам, там снова – остановка и чтение. Потом закусим, – я знаю прелестную ферму. Потом дальше пойдем, и снова – отдых и чтение».
«Ну, пожалуйста, я слушаю», –
Зегелькранц кокетливо засмеялся: «Это не роман и не повесть, – сказал он. – Мне трудно определить… Тема такая: человек с повышенной впечатлительностью отправляется к дантисту. Вот, собственно говоря, и все».
«Длинная вещь?»
«Будет страниц триста, – я еще не кончил».
«Ого», – сказал Кречмар.
Зегелькранц нашел место в тетрадке и прочистил горло. «Я из середины, в начале нужно многое переделать. А вот это я писал вчера, и оно еще свежее и кажется мне очень хорошим, – но, конечно, завтра я буду жалеть, что тебе читал, – замечу тысячу промахов, недоразвитых мыслей…»
Он опять кашлянул и принялся читать:
«Герман замечал, что о чем бы он ни думал, о том ли, что у дантиста, к которому он идет, – седины и ухватки мастера, и, вероятно, художественное отношение к тем трагическим развалинам, освещенным ярко-пурпурным куполом человеческого нёба, к тем эмалевым эректеонам и парфенонам, которые он видит там, где профан нащупает лишь дырявый зуб; или о том, что в угловой кондитерской с бисерной занавеской вместо двери пухлая, но легкая, как слоеное тесто, продавщица (живущая в кисейно-белом аду, истыканном черными трупиками мух), которая ему улыбнулась вчера, изошла бы, вероятно, сбитыми сливками, ежели ее сжать в объятьях; или о том, наконец, что в „Пьяном Корабле“, строку из которого он вспомнил, увидев рекламу – слово „левиафан“ – на стене между мохнатыми стволами двух пальм, – все время слышится интонация парижского гавроша, – зубная боль неотлучно присутствует, являясь оболочкой всякой мысли, и что всякая мысль лежит в люльке боли, ползет с ней и живет в этой боли, с которой она столь же неразрывно срослась, как улитка со своей раковиной. Когда он устремлял все свое сознание на эту боль, стараясь убить нерв ультрафиолетовым лучом разума, он в продолжение нескольких секунд испытывал мнимое облегчение, но тотчас замечал, что он уже не орудует лучом, а думает об его действии, и таким образом уже отделен собственной мыслью от объекта ее, отчего боль торжественно и глухо продолжалась, ибо в ней именно было что-то длящееся, что-то от самой сущности времени, или, вернее, оно было связано со временем, как жужжание осенней мухи, или треск будильника, который Генриетта некогда не могла ни найти, ни остановить в кромешной темноте его студенческой комнаты. Поэтому Герман, размышляя о предметах, которые в иные минуты…»
«Однако», – подумал Кречмар, и внимание его стало блуждать. Голос Зегелькранца был очень равномерен и слегка глуховат. Нарастали и проходили длинные предложения. Насколько Кречмар мог понять, Герман шел по бульвару к зубному врачу. Бульвар был бесконечный. Дело происходило в Ницце. Наконец Герман пришел, и тут повествование немного оживилось, Кречмар, впрочем, чувствовал, что врач будет прав, если Герману сделает больно.
«В приемной, где Герман сел у плетеного столика, на котором лежали, свесив холодные плавники, мертвые белобрюхие журналы, и где на камине стояли золотые часы под стеклянным колпаком, в котором изогнутым прямоугольником отражалось окно, за которым было сейчас душное солнце, блеск Средиземного моря, шаги, шуршащие по гравию, – ждало уже шестеро людей. У окна, на плюшевом стуле, распространялась огромная женщина в усах с могучим бюстом, заставляющим думать о кормилицах великанов, исполинских младенцев, уже зубатых, быть может уже страдающих, как сейчас страдал Герман. Рядом с этой женщиной сидел, болтая ногами, мальчик, неожиданно щуплый и вовсе не рыжий, – он повторял плачущим голосом: „Дай мне апельсин, кусочек апельсина“, – и было чудовищно представить себе кислое, ледяное тело апельсина, попадающее на больной зуб. Поодаль двое смуглых молодых людей в ярких носках разговаривали о своих делах, у одного щека была повязана черным платком. Но больше всего заинтересовали Германа мужчина и девушка, которые вскоре после него явились, как бы проходя по темной почве его зубной боли, и сели в углу, на зеленый, коротко остриженный диванчик. Мужчина был худой, но плечистый, в отличном костюме из клетчатой шерстяной материи, с лицом бритым, бровастым, несколько обезьяньего склада, с большими, заостренными ушами и плотоядным ртом. Та, которую он сопровождал, молоденькая девица в белом джампере с открытыми до подмышек руками, вдоль которых шла пушистая тень загара, не задевшего, впрочем, нежной выемки внутри сгиба, где сквозь светлую кожу виднелись бирюзовые вены, сидела, сдвинув колени, и было что-то детское в том, что белая плиссированная юбка не доходит до колен, которые хрупкой своею круглотой и тесным телесным переливом шелка крайне мучительно привлекали взгляд. Вот она повернулась в профиль, – щека была с ямочкой, и словно приклеенный к виску каштановый серп волос метил загнутым острием в уголок продолговатого глаза. Судя по красочности ее лица и еще по тому, что каждое ее движение волновало воздух горячим дуновением крепких духов, Герман заключил, что она испанка, и в то же время с некоторым недоумением и даже ужасом невольно думал о том, что ее мягкий и яркий рот может как пасть разинуться, безропотно принимая в себя уже мутящееся зеркальце дантиста. Она вдруг заговорила, и немецкая речь в ее устах показалась сперва неожиданной, но почти тотчас Герман вспомнил танцовщицу, уроженку берлинского севера, красивую и вульгарную девчонку, с которой у него была недолгая связь лет десять тому назад. И
Он еще читал долго, но уже читал зря, – скрежет и шум, шум удаляется, молчание, молчание, он кончил.
«Ну, как тебе нравится, Бруно?» – сказал он, отцепив очки.
Кречмар лежал на спине с закрытыми глазами. Зегелькранц мельком подумал: «Неужели я его усыпил?» – но в это мгновение Кречмар приподнялся.
«Что с тобой, Бруно? Тебе плохо?»
«Нет, – ответил Кречмар шепотом. – Это сейчас пройдет».
«Выпей воды, – сказал Зегелькранц. – Она очень вкусная».
«Ты с натуры?» – невнятно спросил Кречмар.
«Что ты говоришь?»
«Ты с натуры писал?»
«Ах, это довольно сложно. Видишь ли, дантиста я взял, у которого был давным-давно. Но он был не дантист, а мозольный оператор. Но вот, например, в приемную я целиком поместил группу людей, которых специально для этого изучил, едучи в поезде. Да, я с ними ехал недавно в одном купэ и оттуда преспокойно пересадил их в рассказ, – причем заметь, – с абсолютной точностью, – точность важнее всего».
«Когда это было – купэ?»
«Что ты говоришь?»
«Когда это было – что ты ехал?»
«Не помню, на днях, кажется, когда мы с тобой встретились, – я тут часто разъезжаю. Эти двое чорт знает как миловали друг друга, – удивительно, что, когда иностранцы…»
Он вдруг запнулся и, как это с ним не раз бывало, почувствовал, что происходит какое-то чудовищное недоразумение, и он так покраснел, что все затуманилось.
«Ты их знаешь? – пробормотал он. – Бруно, постой, куда ты…»
Он побежал за Кречмаром и хотел ему заглянуть в лицо. «Отстань, отстань», – шепотом сказал Кречмар. Зегелькранц отстал. Кречмар завернул по тропинке, его скрыли кусты.
XXVIII
Он спустился в город; не ускоряя шага, пересек платановую аллею и вошел через холл в гостиницу. Поднимаясь по лестнице, он встретил знакомую старуху англичанку, она улыбнулась ему. «Здравствуйте», – шепотом сказал Кречмар и прошел. Он прошагал по длинному коридору и вошел в номер. В комнате никого не было. На коврике у постели было пролито кофе, блестела упавшая ложечка. Он исподлобья посмотрел на дверь в ванную. В это мгновение раздался из сада звонкий смех Магды. Кречмар высунулся в окно. Она шла рядом с американцем теннисистом, помахивая золотой от солнца ракетой. Американец увидел Кречмара в окне третьего этажа. Магда обернулась и посмотрела вверх. Кречмар, беззвучно двигая губами, сделал движение рукой, словно что-то медленно сгребал в охапку. Магда кивнула и побежала в дом. Кречмар тотчас отошел от окна и, присев на корточки, отпер чемодан, поднял крышку, но, вспомнив, что искомое не там, пошел к шкапу и сунул руку в карман автомобильного пальто. Он проверил, вдвинута ли обойма. Затем закрыл шкап и стал у двери. Сразу, как только она откроет дверь. (Щуплый ангел надежды, который тянет за рукав даже в минуту беспросветного отчаяния, был едва жив, – на что надеяться? Надо сразу, обдумать можно потом.) Он мысленно следил: вот теперь она вошла в гостиницу со стороны сада, вот теперь поднимается на лифте, пятнадцать секунд лишних – если по лестнице, – вот сейчас донесется стук каблуков по коридору. Но воображение обгоняло, опережало ее, все было тихо, надо начать сначала. Он держал браунинг, уже подняв его, было чувство, словно оружие – естественное продолжение его руки, напряженной, жаждущей облегчения: нажать вогнутую гашетку.
Он едва не выстрелил прямо в белую, еще закрытую дверь в тот миг, когда вдруг послышался из коридора ее легкий резиновый шаг, – да, конечно, она была в теннисных туфлях, – каблуки ни при чем. Сейчас, сейчас… Еще другие шаги.
«Позвольте, сударыня, мне зайти за подносом», – сказал по-французски голос за дверью. Магда вошла вместе с горничной, – он машинально сунул браунинг в карман.
«В чем дело? Что случилось? – спросила Магда. – Зачем ты меня заставляешь бегать наверх?» Он, не отвечая, глядел исподлобья на то, как горничная ставит на поднос посуду, поднимает ложечку с пола. Вот она все взяла, уходит, вот закрылась дверь.