Карфаген смеется
Шрифт:
Нам было важно уехать из Рима и добраться до Парижа как можно скорее, прежде чем Коля продолжит свое путешествие в Америку или Берлин, но город раскрыл нам свои гостеприимные объятия. Каждый раз, когда я собирался уехать, он показывал что–то новое, способное удивить меня и отвлечь от цели. Например, однажды утром, после того как мы провели полночи, обсуждая, как лучше всего доехать до Парижа, мы перебирались из отеля «Амброзиана» в кафе «Монтенеро» через реку в районе Трастевере, чтобы встретиться с Лаурой, которая там жила. По центральной улице, ведущей к мосту, проехал большой двухэтажный старинный трамвай класса «империал», к нему были присоединены еще два одноэтажных вагона. Они ровно и очень медленно катились в сторону восточного пригорода. Трамвайный состав из трех вагонов не был таким уж необычным явлением в Риме, хотя двухэтажные вагоны, как я выяснил, чаще встречались в Милане и Лондоне, но этот был выкрашен блестящей черной краской, однообразие нарушали только деревянные детали, отполированные почти до золотого блеска. Корпуса и колеса следующих вагонов поражали обилием цветочных орнаментов, из которых сплетались разноцветные венки, лозы и завитки, а внутри, за полуприкрытыми черными занавесками, просматривались силуэты плачущих и скорбящих людей,
Несмотря на весь свой энтузиазм, вызванный передовой транспортной системой Рима, я и на сей раз не забыл упомянуть, что нам необходимо попасть в Париж. Я спросил Лауру, есть ли для меня какая–нибудь работа. Деньги еще оставались, но я почувствовал бы себя счастливее, если бы сам заработал на железнодорожные билеты первого класса. Лаура сказала, что постарается все обдумать. Тот маленький квартал в Трастевере, рядом с площадью Санта–Мария, был на удивление тихим, далеким от хаоса и шума, царившего на центральных улицах Рима. Нас окружали простые, почти деревенские дома. Выцветшие стены когда–то давно выкрасили в розовый, синий или зеленый цвета. Навесы над кафе напоминали древний пергамент — возможно, их натянули еще во времена правления Цезаря Августа. На многих крышах раскинулись сады, настолько запущенные, что казались дикими, местные обитатели лицами походили на фавнов. Здесь казалось, что ты вернулся назад, в языческое прошлое. Почти весь Рим заливал солнечный свет, особенно рано утром или в сумерках. Стоило взглянуть на окружающие холмы — и легко представлялось, что здесь можно навеки укрыться от земных проблем, терзающих всю остальную Европу. От Трастевере можно было прогуляться по полуразрушенному мосту на остров Тиберина. На этой крошечной полоске земли, у зелено–коричневых вод реки, стояло здание (думаю, монастырь), очевидно, строившееся на протяжении столетий. В нем сочетались детали архитектуры последней тысячи лет. Здесь римляне ловили рыбу, чинили лодки и просто бездельничали на каменных плитах, дымя трубками и разглядывая купол собора Святого Петра и другие крыши, видневшиеся сквозь заросли деревьев. Здесь жили несколько диких кошек и, вероятно, монахи (хотя их я никогда не видел). И даже кошки заметно отличались от тех, что нежились на солнце среди руин Большого цирка. Если Константинополь был городом собак, то Рим — городом кошек. Храм Бубастис [124] легко мог обнаружиться где–нибудь поблизости. Редко случалось увидеть здание, на окнах или ступенях которого не лежали бы кошки. Рыжие, черные, серые, коричневые, белые, пегие и имбирные, они умывались, спали, занимались любовью, совершенно не проявляя интереса к проходящим мимо людям, равнодушно глядя на того, кто подходил поближе, и выказывая настороженное любопытство, если возникала возможность получить от кого–то еду. Они бродили по мрамору, который некогда был залит кровью замученных христиан. Они вылизывали шерсть на гранитных плитах, покрытых надписями, прославлявшими империю. Они совокуплялись у подножий колонн, возведенных в честь богов и богинь, и в какой–то мере они воплощали сам устойчивый дух города и его жителей. Эсме считала кошек очаровательными. Бывали такие дни, когда она проводила практически все время, наблюдая за ними почти с таким же выражением, с каким они наблюдали за другими. Ее глаза широко раскрывались, она поглаживала свой маленький подбородок очаровательными пальчиками и дышала медленно, апатично, с непостижимым удовольствием. Это заметил не только я. Лаура часто смотрела на Эсме и хмурилась, ее взгляд был и понимающий, и удивленный одновременно. Даже футурист Фиорелло, поглощенный собственным красноречием и эгоцентризмом, иногда замечал странное поведение Эсме и улыбался мне, как будто дивясь необычным нравам женщин. И все–таки я ничему не удивлялся — мне казалось, я прекрасно понимал все ее чувства. Возможно, все дело в моем воображении — я представлял, что Эсме способна испытывать сильные и глубокие чувства, которых в реальности не существовало. Тогда я стал бы это отрицать, но теперь признаю, что она была, по крайней мере отчасти, моим творением, зримым воплощением моих желаний. Я об этом почти не думал, когда Эсме внезапно оборачивалась и на лице ее появлялась улыбка, словно в ответ на мою невысказанную просьбу. Но я не хотел отыскивать намеки и скрытые смыслы. Мне это было чрезвычайно неприятно. Мое мнение не изменилось, но я не могу вечно прятаться от правды.
124
Бубастис — древнеегипетский город, покровительницей которого считалась Баст, или Бастет, богиня радости и веселья, изображавшаяся в виде женщины с головой кошки.
Благодаря Фиорелло мы познакомились с молодым человеком, которому в дальнейшем предстояло сыграть роль нашего великого благодетеля. Кузен Баццанно, он жил и работал в основном в Милане, но часто путешествовал по всей Италии и по многим европейским городам. Он был настолько же красив и хорошо сложен, насколько был уродлив его кузен. Он гордился своими строгими, сшитыми на заказ костюмами и демонстирировал, как мы тогда говорили, слишком широкие манжеты. Его рубашки всегда были совершенно новыми, а шелковые галстуки повязаны просто безупречно. Наманикюренные руки украшали золотые кольца, белые зубы также иногда сверкали золотом. Его звали Аннибале Сантуччи. Этот яркий денди был на три–четыре года старше меня. Его стиль в Киеве называли черноморским —
— Бало! Бало! — воскликнул он.
Ответом стал выхлоп сизо–серого дыма, когда водитель переключил скорость и машина с ревом свернула в переулок, в который, казалось, с трудом смогла втиснуться. Фиорелло подпрыгивал от радости, размахивая тростью и подбрасывая шляпу, но Лаура, похоже, не испытывала особого восторга. Эсме просто удивилась. Она немедленно возвратилась к прерванному рассказу о платье, которое получила одна из ее подруг вскоре после того, как начала работать на госпожу Унал. Я попытался остановить ее, но это было бесполезно — она просто забылась. В итоге я пожал плечами, решив: пусть все идет своим чередом. Не особенно важно, что о нас думала Лаура Фискетти. Мы дошли до кафе «Монтенеро» и заняли свои обычные места. Маленький старичок, единственный официант, появился, чтобы вытереть совершенно чистый стол и принести кофе и булочки. Фиорелло не умолкал — он рассказывал о своем кузене:
— Он привез подарки. У него всегда есть подарки. Ты должен с ним встретиться, Макс. Он любит англичан. Он вел с ними дела во время войны. И с русскими тоже. — Он уже сочинил свою версию нашей истории и излагал ее всем подряд. Меня это вполне устраивало. — Интересно, где он был. — Фиорелло на миг помрачнел, но тут же оживился. — Он обязан отыскать нас прежде, чем уедет из Рима. Он настоящий ублюдок. Мерзавец. Чудовище. Лаура плохо к нему относится. Она считает его воплощением капиталистического зла. Но она тоже не может противиться ему, верно, Лаура?
Лаура пожала плечами:
— Да, он не лишен грубоватого очарования, если ты говоришь об этом.
Она улыбнулась своим мыслям. В этот момент вся площадь перед нами, казалось, затряслась и завыла, громкий визг и неистовый радостный рев донесся откуда–то из лабиринта улиц, как будто стая пьяных бабуинов напала на убежище траппистов. Красно–синяя «лянча» вырвалась из переулка, сделала резкий поворот, едва не врезавшись кузовом в наш маленький столик, и остановилась. С огромного переднего сиденья поднялся Сантуччи, стянул лайковые перчатки, пригладил волосы и вместо шлема надел серую мягкую фетровую шляпу. На плечи он накинул пальто из верблюжьей шерсти. Шляпу он носил набекрень, широкие поля прикрывали один глаз. Сантуччи коснулся губ серебряным мундштуком, поцеловал серебряный набалдашник своей роскошной трости и, как полубог, выпрыгнул на тротуар. Он был блестяще нагл и вульгарно романтичен, он наслаждался собственными выходками так же, как следовало наслаждаться ими всем нам. Аннибале совершенно отличался от столь же грациозного, но крошечного Баццанно, который с обезьяньим проворством перепрыгнул через ограждение кафе и бросился на улицу, чтобы обнять кузена. Шестифутовый Аннибале Сантуччи напоминал очаровательного подростка из мюзик–холла. Он мог бы стать кинозвездой. Он пожал мне руку, поцеловал кончики пальцев Эсме, сделал много общих комплиментов, которые буквально срывались у него с языка, и немедленно заказал нам вина и еды, хотя мы уверяли, что уже наелись, а для алкоголя еще слишком рано.
— Никогда не говорите «слишком рано», — резко предостерег он. — Если вы будете так говорить, то очень быстро обнаружите, что стало слишком поздно. — Эти фразы звучали как афоризмы, вероятно, он часто их произносил, когда хотел произвести впечатление на осторожных знакомых. И они действительно подейстовали на Эсме. Она громко рассмеялась и на мгновение удостоилась его царственного внимания. Он придвинул стул поближе и начал рассказывать нам о Неаполе. Он занимался бизнесом на Искье, острове в заливе близ Капри, там сейчас жили его мать и отец. Началась забастовка лодочников, и ему пришлось отдать целое состояние, чтобы добраться до Искьи. — Парусная лодка. Прототип Ковчега! — Потом, вернувшись, он не смог раздобыть бензин для своего автомобиля из–за забастовки на бензозаправочных станциях. Сантуччи рассмеялся. — Это — начало истинного анархизма, когда каждому придется заботиться только о себе. У нас будут свои бензиновые насосы, отдельное водоснабжение, собственные коровы и ремонтные мастерские. Если мы не остановимся, то вскорости познаем страшную скуку, у человека останется время только на то, чтобы заботиться о себе и о своих машинах. Фиорелло! Лаура! — Театральный взмах — и Сантуччи, достав из внутреннего кармана пальто два черных бархатных футляра, вручил их нашим друзьям. Внутри оказались отделанные алмазами наручные часы, мужские и женские. — Мой марсельский друг очень добр. Он сказал, чтобы я передал их матери и отцу!
— Ты почтительный сын, — иронически заметила Лаура, положив часы на свое крепкое запястье и с восторгом осмотрев их.
— И на что им такая вещь? Чтобы отсчитывать последние часы? Бессмысленно! — Он повернулся к нам в искреннем раскаянии. — Пожалуйста, пожалуйста, простите мою грубость!
Мы с Эсме готовы были простить ему все. Его улыбка казалась обезоруживающей, она его никогда не подводила. Фиорелло сказал, что мы собираемся в Париж, но у нас не хватает денег на билеты. Не может ли его кузен подыскать какую–нибудь работу по инженерной части?
Сантуччи перешел к делу. Он поднял руку и небрежно произнес:
— Тогда вы поедете со мной. Составите мне компанию, а? Я могу добраться туда меньше чем за день.
Я сказал, что у нас много багажа, но мысль о «лянче» вызывала у меня восторг. Я чувствовал тот трепет радости, с которым всегда ожидал автомобильного спасения.
Сантуччи не обратил на это внимания:
— Моя машина безразмерна. Ее спроектировал мой родственник Баццанно, чтобы преодолеть обычные ограничения пространства. Разве он вам об этом не говорил?
Я посмотрел на автомобиль, почти поверив Сантуччи. Фиорелло улыбнулся и ничего не сказал.
— Он слишком скромен! — Аннибале хлопнул своего кузена по спине. — Этот уродливый маленький карлик — величайший изобретатель–метафизик в Италии.
Лаура поцеловала его в щеку.
— Ты говоришь с настоящим ученым, Бало. Сеньор Корнелиус создал собственный самолет и управлял им. Он изобрел луч смерти, который использовали против белых в Киеве! Ты, разумеется, читал об этом в газетах.
Аннибале поклонился, не вставая со стула: