Карфаген смеется
Шрифт:
— Смотри, Максим, дорогой… Он здесь!
Сантуччи сдержал свое обещание и приехал на огромном блестящем новом автомобиле, чтобы встретить нас, только это была не «лянчаЗ». Он где–то раздобыл американский «каннингем» размером почти с грузовик. Машина была вызывающего зеленого цвета с желтой отделкой. Гудок звучал так громко, что мог бы возвещать о наступлении Судного дня, а двигатель самой последней модели выдавал больше ста лошадиных сил. Сантуччи сидел за рулем, курил сигарету и дружелюбно болтал с толпой восторженных мальчишек. Другие машины на улице тормозили — все хотели получше разглядеть «каннингем». Сантуччи мог устроить пробку. Увидев нас на балконе, он сделал знак, чтобы мы поскорее спускались. Наш багаж был готов, и мы быстро оделись, пока швейцары забирали вещи и грузили в автомобиль. Мы обнаружили, что счет уже оплачен, по–видимому, нашим блестящим благодетелем. Все, что мне оставалось сделать, — это дать чаевые швейцарам. Мы сели на переднее сиденье, Эсме устроилась посередине. Сантуччи нажал на газ, и его огромная машина рванулась вперед на глазах у изумленных зрителей. Похоже, ему очень нравилось привлекать внимание. Он не объяснил, почему
После Тиволи дороги стали ухабистыми и зачастую очень пыльными, но иногда попадались превосходные участки. В конце концов, именно в Италии построили первую настоящую автостраду. Мы чудесно проводили время. «Каннингем» мог развивать скорость более восьмидесяти миль в час, и Сантуччи разгонял машину до предела при каждом удобном случае. Он говорил не умолкая в течение первых двух–трех часов, когда мимо нас проносились уютные солнечные деревни и обширные желтовато–коричневые поля. Иногда я отвечал, и он поднимал голову и внимательно вслушивался в мои слова. Мы беседовали главным образом об автомобилях и о транспорте вообще — эта тема интересовала нас обоих. Эсме, казалось, не возражала. Она смотрела вперед, спокойная и счастливая, наслаждаясь деревенскими видами и ощущением скорости. Около полудня Сантуччи попросил нас достать корзину, стоявшую на заднем сиденье. Оттуда мы вытащили цыплят, колбасы, хлеб, вино, мясную нарезку и бутылки зукко из Палермо — это вино не уступало лучшим произведениям французских виноделов. Теплый итальянский ветер овевал нас и успокаивал, как легкий алкоголь. Шелковые шарфы защищали наши рты от пыли, а очки, выданные Сантуччи, прикрывали наши глаза.
— Совершенные автомобили! — сказал наш хозяин, всматриваясь вперед: он подумал, что там стоит полицейский (тогда в Италии действовало ограничение скорости — не более тридцати миль в час). — Лучшее, что создала война, а? — Аннибале разделял некоторые взгляды Баццанно. Он тоже дружил с Боччони и был рядом с художником, когда того ранили. — Боччони не должен был умереть. Это нелепость.
Он ничего не добавил. Сантуччи, казалось, все в жизни драматизировал и превращал в некий словесный капитал, у него было сильно развито чувство осторожности, которое я назвал бы джентльменским. Позже я начал отмечать подобные качества у людей его типа, но тогда мне это было еще плохо знакомо. Я не понимал, зачем он хотел отвезти нас в Париж. И когда я задумываюсь об этом теперь, то обычно прихожу к выводу, что Сантуччи просто проявлял великодушие и альтруизм, — ему хотелось, чтобы мы стали его спутниками в долгом путешествии. Я по–настоящему полюбил этого человека, хотя тогда еще не привык к людям, которые видели положительные стороны войны.
Возможно, потому, что в самой Италии боевые действия почти не велись, бывшие солдаты–итальянцы смотрели на вещи по–другому. Конечно, Баццанно и Сантуччи были не единственными итальянцами, которые вернулись с фронта и надеялись отыскать новые миры для завоевания, новые стимулы для вдохновения. Италия двинулась вперед, в то время как другие страны бессильно пали. В крови у итальянцев было что–то такое, что позволяло находить плюсы в самой мрачной ситуации. Они сохранили свой идеализм, они имели право торопиться, завоевывать Африку и уничтожать угрозу Карфагена, о котором итальянцы знали больше всех прочих. Их ахиллесовой пятой осталась римская католическая церковь. Если бы не она — итальянцам, возможно, принадлежала бы империя, от Атлантики до Красного моря. Сын — Сын Света, но Отец — Отец Неведения; он стирает слюни с подбородка декоративным посохом, его митра опускается на глаза и слепит его, а конечности дрожат от старческого паралича. Вот как старики высасывают жизнь у молодых. Они мешают нам обрести власть, они ревнуют к нашей энергии, быстроте наших умов, радости наших тел. Проклятие латинских стран — неблагоразумная верность устаревшим папским учреждениям и явная готовность к компромиссу с иудаизмом. Патриарх Константинопольский никогда не стал бы даже думать о таких компромиссах.
Эта земля поражала нас тысячей оттенков золота, янтаря, старой слоновой кости, она потягивалась в солнечных лучах, как ленивая львица. Наши ноздри заполнял аромат бензина и диких маков, лимонов, горчицы и меда, наши сердца бились все чаще от ощущения простой, невинной свободы. Никто нас не преследовал. Бродманн стал призраком, изобретением моего утомленного сознания, как и Хакир. Турки и красные остались где–то за миллион миль от нас, они сражались в другой вселенной. Самодовольство Европы в те дни походило на подлинный оптимизм — все были готовы отвергнуть былые пороки и принять новые добродетели. Я даже обрадовался, когда неподалеку от Милана увидел у дороги ярко разукрашенные повозки цыганского племени. Я вспомнил о Зое, о своей первой любви. Эти цыгане воплощали продолжение романтической традиции, они были элементом прошлого, которое никому не угрожало, которое напоминало мне о постоянстве без упадка. Цыгане расположились лагерем у густой живой изгороди, их лошади ели траву у края дороги, а худые собаки носились взад и вперед в поисках объедков. Этот кочевой народ пережил тысячу европейских войн. Они говорили на языке, более древнем, чем санскрит, они прибыли с Востока не как завоеватели и не как торговцы, жаждущие власти, не как прозелиты темной религии, но как прирожденные странники, исполненные древней, простой мудрости. Я никогда не понимал предубеждения, с которым относились к этим людям. Так называемые цыгане, блуждающие вдоль автострад, — просто беспомощная вороватая шушера. Они слишком ленивы, чтобы работать, слишком неряшливы, чтобы
Сантуччи заранее извинился за Милан, который, по его словам, не мог сравниться с Римом, но для меня этот город стал настоящим открытием: фабрики и огромные офисные здания, рост промышленности — я следил за всем этим, затаив дыхание. Бесчисленные трамваи, ровно бегущие по переплетающимся рельсам… У нас в России не было ничего настолько величественного, даже Харьков казался гораздо меньше. Милан пропах химикатами и раскаленной сталью, тлеющей резиной и пылающими углями; улицы заполнял грохот металла, рев машин; здесь жили великолепные, энергичные люди. Почти все здания были современными, Милан, кажется, возник очень быстро. Мне говорили, что город уродлив; я, напротив, находил волшебство в его грязном промышленном блеске. Здесь инженер мог работать и творить, используя находящиеся под рукой материалы и богатый опыт. Мне Милан казался землей изобилия двадцатого века, эдемским садом безграничных возможностей. Неудивительно, что именно в этом городе по–настоящему зародилось новое активное движение, которое возглавил Муссолини. Милан — пульсирующее ядро поразительно нетерпеливой страны, динамо–машина, способная привести в действие могущественную мечту, которая стала бы воплощением истинной промышленной революции. Как и в Риме, я мог бы задержаться здесь подольше, вдыхая дым так, как другие вдыхают озон, заполняя легкие эссенцией металла и нефти. Но Эсме возненавидела Милан. Она сказала, что он пачкает ее кожу. Город был пугающим и слишком мрачным. Он был шумным. Я посмеялся над ней:
— Ты должна привыкнуть к этому, моя красавица. Здесь твое будущее, как и мое.
Она снова погрузилась в транс до самого вечера, пока Сантуччи не повез нас дальше. Мы провели ночь в крошечном пансионе у швейцарской границы. Мы смогли разглядеть вершины Альп. Сантуччи сказал, что горы были зубчатыми стенами крепости: крепости спокойствия, нейтралитета, буржуазной безопасности.
— Самые великолепные горы в мире защищают самых унылых в мире людей. Вот парадокс, который занимает меня. Если вы, синьорина Эсме, цените чистоту и мир, то вам больше нечего искать. В Швейцарии люди жалуются, если колокольчик на шее у коровы звенит чуть громче положенного и если тюльпаны вырастают на дюйм выше обычного. Такова сущность тупого равноправия — средний класс стремится добиться комфорта любой ценой. Для искусства это — смерть. Больше нигде скука не отождествляется с добродетелью!
Мы пересекли границу следующим утром. К нам отнеслись с неодобрительной любезностью. Как бы вскользь, но очень внимательно швейцарцы изучили наши документы — они не искали преступных намерений или радикализма, а им требовались свидетельства бедности. По–видимому, они сочли нас достаточно богатыми для того, чтобы допустить на денек в свою горную твердыню. Быть бедным в Швейцарии — самая грубая безвкусица.
Мы вели машину по ровным, прекрасным и чистым дорогам. Эсме восхищалась опрятными клумбами, безупречным однообразием аккуратных городков, свежестью красок на стенах шале и ровными соломенными крышами ферм. Я уже почти ожидал увидеть мужчин, которые стоят возле сараев со щетками в руках и моют коров, как сегодня обитатели пригородов моют свои автомобили. Как ни странно, в Швейцарии три могущественных и жизнеспособных культуры объединились, породив настоящий вакуум. Лишенная жизненных сил и устремлений, Швейцария стала символом одного особого будущего — будущего, к которому стремились те самые мелкие умы, в конечном счете уничтожившие плоды моих усилий и таким образом сохранившие статус–кво. В тот вечер, на закате, мы пересекли французскую границу близ маленького городка под названием Сент–Круа, и Эсме обернулась и с грустью посмотрела назад — жена Лота, изгнанная из некоего чистенького Содома.
Когда мы оставили позади гнетущую аккуратную Швейцарию, Сантуччи, похоже, почувствовал такое же облегчение, как и я. Он начал напевать какую–то популярную песню громким, немелодичным голосом. Как и большинство итальянцев, он полагал, что музыкален от природы, — точно так же негры пребывают в заблуждении, что им присуще естественное чувство ритма. Ветер нес нам прохладу, и в белом свете автомобильных фар по обе стороны дороги вырисовывались силуэты массивных дубов. Не осталось никаких явных признаков недавней войны, но мои географические познания были несколько смутными, и я не знал точно, велись ли боевые действия в этой части Франции. Благоуханный воздух и тихие маленькие города… Ипр и Верден произвели бы совсем другое впечатление, а здесь, казалось, все оставалось неизменным и гармоничным в течение многих столетий. Запыленные очки, которые все мы носили не снимая, также смягчали окружающий ландшафт.
Сантуччи уверенно вел машину по узким дорогам, он как будто узнавал все крутые внезапные повороты и постоянно что–то напевал. Когда мы проносились мимо деревень, он произносил названия, смутно знакомые из газет. По словам Аннибале, он очень хорошо знал Францию.
— Именно здесь я получил начальное коммерческое образование. — В 1916 году, когда его призвали в армию, Сантуччи служил здесь на аэродроме и сделался основным поставщиком виски и джина и для союзников, и для солдат Оси [127] . — Я не ограниченный националист, а практикующий международный анархист!
127
Страны Оси, или гитлеровская коалиция — военный союз Германии, Италии, Японии и других государств, которому во время Второй мировой войны оказывала сопротивление антигитлеровская коалиция.