Карл Брюллов
Шрифт:
Учеников за Брюлловым числилось много. А еще больше было таких, кто, всего лишь пользуясь его советами дежурного профессора по рисовальному классу, с гордостью называл себя его учениками. Понятно, что Брюллов не мог нести ответственности за столь великое множество молодых людей — только в 1845/46 году правом на посещение рисовального класса пользовались сто пятьдесят человек! Были и такие, кто, напротив, не поспел быть ни на одном уроке Брюллова, не мог, следовательно, считать себя его учеником, но и в учении своем, и в творчестве, особенно в самом его начале, испытал сильнейшее благотворное воздействие и личности, и творчества, и новаторских педагогических установок Брюллова — сюда можно отнести и Николая Ге, и Илью Репина, который восхищался мастерством Брюллова-портретиста, высоко ценил ясность изобразительных форм, который не только утверждал ценность брюлловского наследия для русской культуры, но и в определенной мере наследовал его педагогической системе. Были среди учеников самые близкие — Мокрицкий, Шевченко, Горецкий, Железнов. Некоторые жили вместе с учителем. Временами он не пускал к себе никого из публики, бывало, что в болезни отстранялся даже от близких знакомых. Но ученики могли приходить во всякое время. Все, кто учился у Брюллова, вспоминают о нем не только с благодарностью, а и с восторгом. Шевченко в повести «Художник» именует его не иначе, как великий Карл. Железнов не раз называет учителя гением. При такой неуемной восторженности можно было бы с некоторой осторожностью отнестись и к ученическим дифирамбам Брюллову-профессору. Но и сторонний наблюдатель, Солнцев, пишущий о Брюллове весьма сдержанно, свидетельствует, с каким вниманием рассматривал он работы учеников, какие дельные советы давал им и «все объяснял с любовью. Вообще скажу, что Брюллов был великолепный профессор…» Уча, он давал щедро, широко. Уча овладевать механизмом искусства, учил мыслить. Дальнейшее зависело от берущих — от учеников. Не все, далеко не все были в силах воспринять уроки Брюллова во всей глубине и со всею серьезностью. И не вина Брюллова, что немногие умели взять все из этих дающих рук, а иные и взять, быть может, сумели, да не смогли удержать полученные знания… Старая истина — подражать, идти за учителем
За два года до смерти Брюллова в Петербург приехал из Киева юный Николай Ге — поступать на математический факультет. Увидел брюлловскую «Помпею». Не мог оторваться, не мог наглядеться. Так велика была ее сила, что перевернула судьбу юноши. Математика потеряла своего служителя, зато отечественное искусство обрело замечательного художника. А еще несколько лет спустя почти такой же заряд воодушевления от «Тайной вечери» Ге получит молодой Илья Репин: зажженный великим Карлом огонь не погас до сих пор — в каждом поколении находился художник, бережно передававший его достойному наследнику…
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
В один из званых вечеров в квартире Федора Толстого — раз в неделю он собирал у себя художников, литераторов, артистов — сошлось, как обычно, много гостей, В разгар вечера, когда в большой зале гремела музыка, звенел смех, царило общее веселье, кто-то из гостей хватился — а где же Карл Брюллов? Нашли его в угловой комнате. Примостившись на краешке стула у хозяйского письменного стола, он энергично чертил нечто на большом белом листе. Перо скрипело под жестким нажимом, разлетались густые чернильные капли, которые тут же растирал пальцем, придавая тональную окраску возникавшим под пером контурам фигур. «Это будет „Осада Пскова“, — отвечал он на вопросы сгрудившихся за его спиною гостей. — Вот здесь будет в стене пролом, и в этом проломе будет самая жаркая схватка. Я чрез него пропущу луч солнца, который раздробится мелкими отблесками по шишакам, панцирям, мечам и топорам. Этот распавшийся свет усилит беспорядок и движение сечи». Гости внимали каждому слову, с удивлением глядя, как под мастерской рукой из путаницы беглых штрихов и расплывчатых пятен возникают на их глазах очертания все новых фигур и групп. Брюллов, рисуя, продолжал пояснять: «Здесь у меня будет Шуйский; под ним ляжет его убитый конь; вправо мужик заносит нож над опрокинутым им немцем, закованным в железные латы; влево — изнуренные русские воины припали к ковшу с водой, которую приносит родная им псковитянка; тут — ослабевший от ран старик передает меч своему сыну, молодому парню; центр картины занят монахом в черной рясе, сидящим на пегом коне, он благословляет крестом сражающихся, и много еще будет здесь эпизодов храбрости и душевной тревоги…» Отложив перо, он отвел руку с рисунком, чтобы одним взглядом удобнее было охватить весь эскиз, и задумчиво добавил: «Зато выше — там у меня все будет спокойно, там я помещу в белых ризах все духовенство Пскова, со всеми принадлежностями молитвы и церковного великолепия. Позади этой группы будут видны соборы и церкви Псковские».
Так, при большом стечении народа, давно возникшая мысль будущей картины получила материальное воплощение. Работа над эскизами и холстом протянется долгих семь лет — вплоть до 1843 года. Брюллов отдаст этой картине больше времени и сил, чем даже «Помпее». Не было и не будет в его жизни работы более мучительной, надсадной, не было и не будет картины, которая принесла бы ему так много огорчений и так мало порадовала его. В течение всех этих долгих семи лет что бы он ни делал, где бы ни был — писал ли свои портреты или отвлекался на жанровые восточные сцены, встречался с новыми знакомыми или проводил разгульную ночь на квартире у Кукольника вместе с «братией», разбирал ли с учениками их работы или переживал тяжелую историю своей трагической женитьбы, — за всеми событиями, за каждым прожитым днем тяжелым фоном маячила «Осада Пскова», о которой он в конце концов скажет, что она превратилась для него «в досаду от Пскова». С самой той первой поездки в Псков работа как-то не заладилась. Но все же в начале он был уверен — все обойдется, решение, то самое, единственно возможное и единственно верное, придет. И, как он привык смолоду, жил своей обычной, до краев наполненной жизнью, жизнью, тесно забитой встречами, развлечениями, театром, учительством.
Портрет и прежде, а теперь особенно становится для него своеобразной формой человеческого общения. Он и в молодости не любил писать «навязанных», заказных портретов. Теперь он тем более чувствует свое право выбирать, и, как правило, пишет духовно близких ему людей. В первые годы по приезде в очень короткий срок он успевает сделать портреты Перовского и Кукольника, Жуковского и Оленина, Мусина-Пушкина и Крылова — все хорошо известных и по-разному близких ему людей, создает несколько блестящих женских портретов — Авроры Демидовой, Эмилии Мусиной-Пушкиной, княгини Е. Салтыковой.
С особенным чувством писал Брюллов портрет Владимира Алексеевича Мусина-Пушкина, человека на редкость цельной натуры. Недаром сам Брюллов прозвал его «Семинотный» — полный, цельный, гармоничный, как семь звуков, составляющих основу музыкального лада — гамму… Сын знаменитого фольклориста, собирателя старинных рукописей, родственник — по материнской линии — близкой сердцу Брюллова Зинаиды Волконской, бывший декабрист, меломан и любитель живописи, наконец, приятель Пушкина — все было в нем Брюллову мило. Их дружба носила возвышенно-интеллектуальный характер: Владимир Алексеевич то посылает художнику воспроизведение «Святого семейства» Тициана или работ Доменикино, то делится в письме впечатлением от прекрасной постановки «Пуритан» Беллини. О чем только не переговорили во время сеансов! Мусин-Пушкин рассказывал Брюллову о своем декабристском прошлом, о том, как он, сосланный «в отдаленный гарнизон» за причастность к делу, встретил там, в Хельсинки, свою судьбу — Эмилию Шернваль. В те времена генерал-губернатором Финляндии был Закревский, муж знаменитой красавицы Аграфены, двоюродной сестры Федора Толстого. Ее величавой красотой в юности был восхищен Пушкин, назвавший ее «медной Венерой». Она царила на хельсинских балах, покуда не появились в свете молоденькие красавицы, сестры Аврора и Эмилия Шернваль, дочери выборгского
Рассказывал Мусин-Пушкин художнику и о сестрах Шернваль. Брюллов слушал с обостренным интересом. Не пустое любопытство двигало им. Он начал уже портреты обеих, и каждая черта характера, поворот судьбы волновал его и по-человечески, по более всего как художника. Правда, и об Эмилии, и об Авроре он был довольно наслышан — об обеих много говорили и в свете, да и общих знакомых было предостаточно. Обе были женщины незаурядные. С обеими Брюллов встречался у своего приятеля Владимира Соллогуба, что было особенно примечательно: светские дамы на его собрания литераторов и артистов не допускались, исключение он делал только для дочери и вдовы Карамзина, поэтессы графини Растопчиной, графини Воронцовой-Дашковой и для Эмилии и Авроры. Знал Брюллов, как, впрочем, и многие другие, что Авроре посвятил стихи Вяземский, что о ней Баратынский написал прекрасное стихотворение «Выдь, дохни нам упоеньем, соименница зари…» А Виельгорский сочинил даже мазурку «Аврора». Аврора проживет долгую, но с самого начала трагическую жизнь. Ее жених, адъютант Закревского Александр Муханов умер в день свадьбы. Брат Александра, В. Муханов, писал о ней в дневнике: «Эта женщина совершенство; она, кажется, обладает всем для счастья: умна, добра, чиста сердцем, красива, богата». Но роковые случайности шли за нею по пятам. Сейчас, когда Брюллов пишет ее портрет, она существует в коротком промежутке покоя: год назад она стала женой Павла Демидова, родного брата Анатоля, когда-то заказавшего Брюллову «Помпею». Но уже в 1840 году он, слабый от рожденья здоровьем, умрет. Шесть лет одна из первых красавиц Петербурга не снимет вдовьего наряда. Пока в доме Соллогуба не встретится с Андреем Карамзиным, сыном историка. Их брак благословит Тютчев, знавший Аврору еще по Москве и любивший ее. Но и Андрея постигнет трагическая гибель — он будет изрублен на куски горцами в Каракальском деле. Вскоре после трагической гибели Карамзина Аврора поселится в Хельсинки. Средства, душевные силы будет щедро отдавать благотворительности и делу женского образования. До сих пор жива в Хельсинки благодарная память об Авроре Карамзиной. Ее дом — ныне музей. Уже в наши дни там вышла книга Ингрид Кварнстрём «Легендарная жизнь Авроры Карамзиной и ее время». Книга эта выпущена в 1937 году, ровно сто лет спустя после того, как Брюллов написал ее портрет. Конечно, художник не мог тогда угадать всех трагических сцеплений судьбы своей героини. Может быть, и не стоило бы так забегать вперед от того дня, когда восхищенные ученики, затаив дыхание, следили за рождением портрета, если б дальнейшая жизнь Авроры не подтверждала человеческой значительности ее натуры. А это важно. Ведь, не знай мы этого, мы могли бы само возникновение портрета приписать лишь красоте и богатству заказчицы. Но нет, по этим принципам Брюллов и прежде остерегался выбирать модели, а теперь — тем более. У него было свое собственное понятие женской красоты. Если мысленно поставить многие его женские портреты в ряд — Самойловой, З. Волконской, В. Олениной, Бутеневой, Семеновой, Полины Виардо, Демидовой, М. Алексеевой, И. Клодт, — становится очевидным: красота в его представлении неотделима от возвышенной жизни духа. Каждой из этих женщин свойственны незаурядные качества души: будь то независимость и свободолюбие, как у Самойловой, утонченный интеллектуализм, как у Волконской, возвышенная чистота материнства, как у Бутеневой, редкостная доброта, как у жены барона Клодта, наконец, страстная напряженность душевных сил, сложность внутреннего мира, свойственные почти всем моделям лучших его женских портретов. Именно таких женщин он выбирал в жизни, а в портрете, превращая, выражаясь словами Гоголя, «натуру в перл создания», он нередко усиливал, подчеркивал, возводил в степень лучшие черты сидящего перед ним человека. Интересно и другое. Как правило, женские образы Брюллова цельны: они лишены того разъедающего душу яда рефлексии, что отличает многие мужские портреты петербургского периода. Даже портрет Мусина-Пушкина, «семинотного», человека казалось бы цельного, и то окрашен состоянием тягостного, нелегкого раздумья, некоей раздвоенности, смятенности духа. В мужских портретах Брюллов бескомпромиссно правдив, к тому же в них в значительной степени отражается его собственное душевное состояние, крайне далекое от безмятежности. В женских же портретах, при всем соблюдении натуральности, как бы продолжает в подтексте звучать неизбывная мечта художника об идеале…
В том 1838 году, когда Брюллов завершил портреты Авроры Демидовой и четы Мусиных-Пушкиных, Оленина и княгини Салтыковой, весь Петербург был взбудоражен событием, которое волновало общество и свет, аристократов и простолюдинов, взрослых и детей. 2 февраля в зале Дворянского собрания торжественно отмечался 50-летний юбилей литературной деятельности Крылова, «дедушки Крылова», как называли его с легкой руки Вяземского. Его знала вся Россия. Его книги расходились невероятными по тем временам тиражами. В великолепно украшенном зале полно народу — приглашенных почти триста человек. Зачитывается рескрипт о пожаловании юбиляру ордена Станислава 2-й степени. Затем — обед, торжественный хор, куплеты Вяземского, положенные на музыку Виельгорским. Сам юбиляр, которому в будущем году минет семьдесят лет, вопреки обыкновению, чисто выбрит, опрятно причесан, облачен в отглаженный фрак. Брюллов знал его давно. Еще юношей встречал в доме Загоскина. Крылов был на его, брюлловском, чествовании в Академии. Да и потом они встречались нередко — в Публичной библиотеке, где все еще служил поэт, у Оленина. Бывало, не раз сходились они у стрелки Васильевского острова. Тут образовалось нечто вроде клуба: любители свежих устриц и крепкого английского пива собирались в те дни, когда прибывали торговые суда. Прямо на набережной вскрывались бочки с устрицами, шла оживленная торговля. А любители деликатесов — все больше знакомые меж собою — обменивались тем временем новостями….
В день юбилея Брюллов глядел на Крылова, сидевшего с выражением учтивым и даже чуть чопорным против собственного бюста, украшенного лавровым венком. В этом лице, вырубленном природою крупными массами, жило какое-то мужицкое упорство, непоколебимая сила. Она, эта сила, проглядывала и сквозь приличествующую торжественному случаю «светскость». Фигура обрюзгшая, отяжелевшая, общее настроение ленивой флегматичности — все это находилось в каком-то странном противоречии с необычайно живыми, острыми и как бы даже сердитыми глазами. Скорее всего, именно в тот вечер родилось у Брюллова желание написать этого могучего человека, корифея отечественной словесности, поэта воистину народного. Когда-то Батюшков сказал о нем: «Крылов родился чудаком. Но этот человек загадка, и великая!..» Действительно, куда как не простой была натура этого солдатского сына, снискавшего любовь всей России. Служа всю жизнь в государственной службе, получая от правительства ордена и чины, он и в творчестве, и в обыденной жизни своей сохранял поразительную независимость. Царю Александру не довелось исторгнуть с его уст похвального слова, царь Николай уж и не претендовал на это. Человек, о чревоугодии и беспредельной лености которого ходили по столице анекдоты, однако же в преклонные лета смог стряхнуть лень и зависимость от телесных утех, и в течение двух лет так изучить древнегреческий, что свободно читал Эзопа и Гомера. Далее. Живущий одиноко и замкнуто со своей домоправительницей Феничкой, бывшей не перед богом, так перед людьми и спутницей жизни, он тем не менее не пропускал важных явлений художественной жизни. Например, именно он, преодолев свое отвращение к письмам и леность, написал офицеру-самоучке Павлу Федотову обстоятельное письмо, в котором советовал оставить «несвойственные его способностям занятия батальным жанром и отдаться своему настоящему призванию — изображению народного быта». Что, кроме собственной любви к отечественному искусству, могло его подвигнуть на это, оторвав от лежания в халате на подоконнике или старом диване да кормления голубей, залетавших прямо в дом?.. Письмо то было получено Федотовым вскоре после того, как он впервые был у Брюллова. Не исключено, что как раз Брюллов-то и рассказал старому поэту о редком даровании самоучки и показал его работы. Тем более что после выхода в отставку, с 1841 года, Крылов жил на Первой линии, в доме купца Блинова, буквально в нескольких минутах от Академии, и видаться они могли чаще прежнего.
По свидетельству современников, Крылов в малознакомом обществе бывал обычно учтив, радушен, приятно разговорчив, все хвалил, чтобы никого не обидеть. Но в кругу близких друзей, очень немногих, был открыто искренен и «много не одобрял». В России в те времена и впрямь было много того, что человек мыслящий и любящий страну одобрить не мог никак. Вот и еще одно проявление противоречивой сложности: в глазах толпы и нескольких близких людей представали два разных человека.
Конечно, Брюллову не удалось до конца разгадать «великую загадку» натуры старого, умудренного жизнью при четырех царях писателя. Да вряд ли это и вообще возможно — до конца постичь душу другого человека. Тем более что всякий художник не только имеет на человека непременно свой, субъективный взгляд, но еще к тому же в каждый почти что портрет вкладывает и часть собственной души, собственных представлений о жизни. Портрет написан смаху, в один сеанс. Причем, судя по тому, что вплоть до 1849 года, когда его купил Василий Перовский, портрет находился в мастерской Брюллова, сделан он не по чьему-то заказу, а по личному побуждению. Брюллов смог написать столь глубокий портрет в один сеанс, так как он и в этот раз, как он любил говорить, подошел к холсту «готовый», то есть имел уже четко сложившееся представление о внутреннем мире, о человеческой сущности, наконец, об общественной позиции Крылова. В портрете — недаром Брюллов считал его своим «лучшим подмалевком» — есть ряд весьма существенных достоинств. Первое — поразительная естественность. Естественность позы, естественность осанки, естественность как бы и не замечаемой цветовой гаммы, естественность существования фигуры в плоскости холста. Временами, когда долго глядишь на этот портрет, начинает казаться, что смотришь в глаза живого человека, а не на перенесенного в двухмерное пространство полотна его двойника. Второе — сложная противоречивость, свойственная натуре Крылова и уловленная художником. В портрете она воплотилась в резкой, тревожащей дисгармоничности рта, пухлого, чувственного, с поджатыми губами нечеткого, мятого контура, и выражения глаз. Если смотреть только на нижнюю половину лица, можно подумать, что перед нами человек чувственный, плотоядный, подверженный флегме и не чуждый вялому безволию. Глаза же открывают совершенно иную, деятельную, интеллектуальную сторону натуры. Брюллов часто говорил, что наиглавнейшим считает изобразить не глаза, а сам взгляд человека. Это ему удалось во многих портретах, и, быть может, в портрете Крылова более всего.