Карл Брюллов
Шрифт:
За эти встречи Брюллов достаточно изучил, «выучил» лицо Жуковского. И вот сейчас, сидя против него, рассказывая о юном Шевченко, он вдруг подумал — а что если написать его портрет, а вырученные деньги отдать Энгельгардту? Как славно это будет: портрет старого друга и наставника поэта, писанный тоже его другом, хоть и недавним, послужит освобождению, и, кто знает, быть может, расцвету нового таланта, таланта стихотворца и живописца… Может, это и будет лучшим памятником погибшему другу?
Не хотелось откладывать осуществления счастливой идеи ни на один день. Тотчас — происходило все это 2 апреля — Брюллов начинает портрет. Писалось необыкновенно легко. Наверное, оттого что воодушевляло все — и модель, и высокое предназначение портрета, который должен послужить искуплению свободы человека. Уже вечером того дня Мокрицкий записал в дневнике: «Сегодня в мастерской нашей прибавилось еще одно прекрасное произведение: портрет В. А. Жуковского — и как он похож! Поразительное сходство с необыкновенной силой рельефа. Сеанс продолжался не более двух часов и голова кажется почти оконченною; в прокладке видно, что он хотел окончить ее `a la primo».
Портрет действительно был похож необыкновенно. Когда Гоголь в 1848 году увидит его, он скажет: «Жуковский много постарел с тех пор, как К. П. его написал; но все-таки очень похож на свой портрет.
Теперь оставалось найти покупателя: Энгельгардту нужна не картина — деньги. И тут на помощь приходит еще один друг Пушкина — Михаил Юрьевич Виельгорский. Используя свою близость к царскому двору — он состоял при дворе в должности гофмейстера, — Виельгорский сговаривается с фрейлиной Юлией Федоровной Барановой. Она берет на себя роль учредителя лотереи, в которой и будет разыгран портрет. Женщина умная, добросердечная, с которой, кстати, и Жуковский был дружен, она устраивает все наилучшим образом. На хлопоты ушел почти год. Наступил наконец тот радостный день 28 апреля 1838 года, когда по приглашению Брюллова в мастерскую пришел Сошенко, и художник, в присутствии Жуковского и Виельгорского, вручил ему «форменно сложенную бумагу» — отпускную, засвидетельствованную подписями всех трех «заговорщиков». Радости не было границ… Тогдашнюю атмосферу в мастерской Брюллова сохранил для нас Жуковский. В письмах к Барановой, сопровождаемых рисунками, — Жуковский рисовал очень недурно — он с юмором сообщает: «Это г. Шевченко. Он говорит про себя: хотелось бы мне написать картину, а господин велит мести горницу. У него в одной руке кисть, а в другой помело. И он в большом затруднении». «Это — Брюллов пишет портрет с Жуковского. На обоих лавровые венки. Вдали Шевченко метет горницу. Но это в последний раз». «Жуковский в виде судьбы провозглашает выигрышный билет. В одной руке его карты, в другой отпускная Шевченко. Шевченко вырос от радости и играет на скрипке качучу». «Это Шевченко и Жуковский. Оба кувыркаются от радости».
Шевченко в автобиографической повести «Художник», где повествование ведется от лица его друга Сошенко, так описывает первый приход к Брюллову: «…часу в десятом утра одел я его снова, отвел к Карлу Павловичу, и как отец любимого сына передает учителю, так я передал его бессмертному нашему Карлу Павловичу Брюллову». По собственному признанию Шевченко, он будет почти безвыходно находиться при Брюллове, уходя на свой чердак только ночевать. Вскоре учитель предложит ему совсем перейти к нему жить.
Настала пора рассказать о Брюллове-учителе, Брюллове-профессоре, Брюллове-наставнике. Еще в сентябре 1836 года в протоколе академического Совета против даты «24 сентября» записано: «Определено: По силе… дополнительного закона и высочайшей воли, изъясненной в предписании г. министра импер. двора… Почетного вольного общника Карла Брюллова и академика Бруни почитать и признавать профессорами 2-й степени». Прошло несколько дней, и к новой мастерской Брюллова были приписаны первые ученики: Агин, Мокрицкий, Демидов, Авнатамов, о чем также засвидетельствовано в протоколе. Всего четыре с небольшим месяца прошло с момента возвращения Брюллова — и вот он уже в «государственной службе». В те времена почти не было людей, которые бы не «служили», не были приписаны к какому-нибудь департаменту. Служили аристократы самых громких фамилий и мелкие дворяне. Служили ученые и поэты. Служили композиторы и художники. Николай I любил, чтобы каждый «верноподданный» проходил по служебному ведомству. «О том, чтобы не служить вовсе, никто в то время не мог и думать», — пишет один из современников. А граф Владимир Соллогуб не только подтверждает это свидетельство, но и пытается объяснить корни подобного обыкновения: «Кто не служил, тот был пария, недоросль, сдаточный или подлежащий телесному наказанию. Никто не имел права быть самим собой, и каждый был вынужден носить особую кличку, особый мундир, особый знак подчинения административному началу. Для поэта, писателя, музыканта, актера, для люда нечиновного — места в обществе никакого не указано. От этого Державин, Жуковский, Дмитриев, Грибоедов, Гнедич, Крылов были чиновниками. Пушкин был камер-юнкер. Лермонтов был офицер. Даже Глинка и Гоголь имели чины. Но как самостоятельные деятели в области искусства они не пользовались никаким официальным почетом, а представлялись только мало определительному почету общественному. Но и почет общественный в России не тот, что у иностранцев: он ограничивается сочувствием только людей действительно образованных».
Только тогда Брюллов по-настоящему почувствовал, как переменилась за годы его отсутствия Академия, когда переступил ее порог не в роли пышно приветствуемого питомца, а в качестве служащего в ней профессора. Реформа 1830 года преобразила все — учебный процесс, распорядок, даже, кажется, сам воздух Alma Mater. Академия отдана в ведение министерства двора. Так много удобнее управлять мыслями педагогов и воспитанников, много способнее добиться главной цели — сделать искусство придворным. Академический Совет становится всего лишь исполнителем высочайших повелений. Больше того, не раз случалось, что решения по поводу тех или иных проблем, в том числе касающихся самой методики преподавания, принимались не только помимо Совета, но даже вопреки мнению его членов. В педагогах более всего ценится послушание, дисциплина, одним словом, исправность службы. Именно исходя из этого, педагоги повышаются в должности, получают награды и очередные чины. Академическому начальству важно не то, как педагог работает творчески, что он представляет собою как художник, а лишь то, исправно ли он служит. Его лицо отражается не в творчестве, а в послужном чиновничьем списке. Это положение вело к аномалии — самые значительные художники, как Венецианов или Тропинин, в Академии не преподавали. Зато одним из двух профессоров 1-й степени (кстати сказать, Брюллов удостоился этой должности только в 1846 году) был Зауервейд, человек не только малоодаренный, но для такой ведущей должности не много
Спокойствие… Пусть вершатся трагедии. Пусть гибнут лучшие люди России, истинные идеальные герои. Ведь все это не более, как «низкая действительность», «повреждаемая случайностями», «грубая правда жизни», «выходящая за границы изящного». Приличествует ли «высокому» искусству опускаться до «низкой» реальности? Спокойствие… Спокойствие ведь бывает сродни безмолвной покорности и равнодушию. И тогда оно страшно. «Молчание гробовое царствовало над всем этим миром преступлений, и, разумеется, на высших ступенях силились удержать это молчание на веки вечные», — свидетельствует П. Анненков. Молчание, по признанию цензора Никитенко, было главным основанием николаевской политики: «Только тот народ спокоен, который не мыслит…»
Спокоен тот, кто не мыслит. А не мыслит тот, кто мало знает. И вот во исполнение этого постулата делается все возможное, чтобы оградить учебные заведения от жаждущих, особливо если они — выходцы из низших классов. Ибо образование «составляет лишнюю роскошь, оно выводит их из круга первобытного состояния без выгоды для них и для государства». Вывод из этого предписания прост: во-первых, нужно учить как можно меньше людей. Во-вторых, учить так, чтобы выпускники без мудрствований лукавых исправно служили потом по своему «ведомству». То есть в первую голову учить ремеслу. Для чего в таком случае университетам кафедры философии, ведь департамента философии нет. Означенные кафедры упраздняют. До Академии — она ведь в ведении министерства двора — новые установления доходили быстрее, чем куда бы то ни было. На заседании Совета в 1839 году при растерянном молчании членов Совета было зачитано следующее отношение министра двора: «Государь император… изъявил высочайшую волю, чтобы вольноприходящие ученики обучались в Академии только художествам, и чтобы никаких других наук в ней им не преподавалось…» Пусть обучаются, как и в прочих учебных заведениях, ремеслу, а не предосудительной склонности к размышлению. Одновременно всюду повышается плата за обучение. В Академии после реформы 1830 года казеннокоштных учеников дозволено держать не больше сорока. В 1817 году их было триста! Срок пребывания в Академии сократится до шести лет против прежних двенадцати. Правда, эта мера обернется совсем неожиданно: в Академию будут приходить достаточно зрелые люди, проведшие ранние годы не в теплице, а в гуще обыкновенной жизни. У них будут свои представления о том, что нужно изображать, в Академию их поведет желание овладеть мастерством, научиться тому, как выразить пластическими средствами свои собственные мысли. Ими управлять будет много сложнее…
Существуя в замкнутом мире установлений и предписаний, Академия год от года все больше отставала от жизни. Как метко выразился Александр Иванов, «Академия есть вещь прошедшего столетия, ее основали уставшие изобретать итальянцы». При одной мысли о том, что ему пришлось бы преподавать по возвращении на родину, он приходил в ужас и с горьким сарказмом писал отцу: «…Вы полагаете, что жалованье в 6–8 тысяч по смерть, получить красивый угол в Академии — есть уже высокое блаженство для художника, я думаю, что это есть совершенное его несчастье. Художник должен быть совершенно свободен, никогда никому не подчинен, независимость его должна быть беспредельна… Купеческие расчеты никогда не подвинут вперед художество…»
Брюллову как раз и выпало на долю то, что с такой иронией Иванов именует в своем письме «высоким блаженством» — профессорская должность и «красивый угол в Академии». Однако Брюллов сумел уберечься от рабской зависимости, которая для большинства становилась неизбежной платой за «жалованье в 6–8 тысяч по смерть», за даровую казенную квартиру. Вся его служба в Академии проходит под флагом независимости. От мелочей до самого существенного — основ преподавания. Положено облачаться в форму — он не надевает ее. Не рекомендуется брать крепостных в обучение — их у него не только больше, чем в других мастерских, но при прямом его участии Липин, Горбунов, Шевченко освобождаются от крепостной зависимости. Отменено преподавание общеобразовательных дисциплин — он устраивает у себя в квартире «академию на дому», сам занимается общим образованием своих питомцев. Ведущим жанром в Академии остается историческая живопись — он, прислушиваясь к интересам каждого из вверенных ему судьбою молодых людей, чутко улавливая новые веяния времени, поощряет занятия и портретом, и пейзажем, и даже «низким родом» — бытовым жанром. При попустительстве академического Совета все делается для того, чтобы выращивать в теплицах Академии прежде всего профессионалов-ремесленников с хорошо оттренированными рукой и глазом — он, отнюдь не пренебрегая вопросами мастерства, почитает за главное воспитание сознательного отношения будущих художников к жизни, образовывает ум и душу учеников. Полагается неукоснительно прививать веру в необходимость послушания и смирения — он собственным своим примером преподает «уроки независимости».