Картахена
Шрифт:
Воскресные письма к падре Эулалио, май, 2014
Сегодня ко мне заходил Джузеппино, говорил, что в деревне ошивается сомнительная личность, и не хочу ли я зайти в участок по старой памяти и взглянуть на его документы? И на книгу, которую он зачем-то оставил в участке. Фамилия знакомая, это тот самый парень, на которого Петра Понте написала донос. Помнишь, я показывал тебе здоровенную папку? Там не меньше сотни страниц про этого англичанина, который ее бросил, судя по всему, и подался в свою Англию в тот самый день, когда гостиница перестала существовать.
Мой бывший помощник проверил имя, написанное на обложке книги, и выяснилось,
Я пришлю тебе эту книгу, падре, сам я не читал, но велел сержанту пролистать, и это все, что Джузеппино сумел оттуда вытащить. Однако мне и этого хватило! Именно тогда, в девяносто девятом, разорился Траянский порт, через год закрылась маслодавильня, а еще через два червь пожрал оливки. В две тысячи пятом мы стали беднейшим углом провинции, уцелели только лимоны в Арпино, но за несколько лет от плантаций ничего не осталось.
Знаю, что ты скажешь. Кощунственные предположения. Но это ведь не мистика, а голые факты, против которых даже у иезуитов нет оружия. Апостол не требовал жертвы, девчонка уцелела, а все остальное, включая реликварий, вспыхнуло, как смоляной факел, окуталось черным дымом и пропало. После этого все и началось. Шесть деревень опустели разом, будто бильярдный стол в конце партии, только наши шары были не в лузах, а в помойной канаве!
Мы затеяли это дело с восстановлением часовни, когда поняли, что беды начались после пожара, и это правда, но кое в чем мы ошибались. Дело не в туристах, которые больше не ездят в Траяно, и не в разгневанном святом, лишившемся прибежища. Дело в непринятой жертве. И не тычь мне в глаза моим язычеством, сам знаю.
Вирджиния Хейтс
Страх – такая штука, которая живет в крови, будто вирус. То есть она все время там есть, просто вылезает наружу, стоит тебе чуть-чуть ослабеть. Я уже давно ничего не боюсь, в моей крови растворен крепчайший антибиотик. Odio называется. Для хорошей, качественной odio нужно время, она созревает, как инжир, выворачиваясь нутряными зернышками. Хорошая odio всегда с тобой, от нее мерзнет переносица и закладывает уши, чистая холодная odio хранит мир от распада и хаоса. Не хуже индийских преданий или фреона в холодильнике.
В интернате у нас был учитель (пегий худющий старикан), помешанный на Индии, который вместо чтения классиков занимался с нами всякой ерундой. Он рассказывал притчи, приносил картинки с золочеными богинями и снимки барельефов со слипшимися каменными фигурками (Каджураху? Парвати? Не помню). Фигурки не просто вставляли и сосали (как мы говорили), а доставляли друг другу нечаянные тайные радости (как он говорил). Картинки эти у него воровали и употребляли по вечерам вместо фотографий актрис и страниц из мужских журналов. Старик не возражал и приносил новые. Мы прозвали его Сердце Мышонка из-за одной притчи про непреодолимый страх, которая всему классу понравилась. Уже не помню, в чем там дело было, но сочетание слов страх и непреодолимый осталось на скрижалях… или что там было внутри у меня, четырнадцатилетней.
Сегодня я последний раз смотрела на свой дом на холме. Я оставляю его, а вместе с ним оставляю страх, ненависть и сердце мышонка. Я сниму свою карту со стены почтовой конторы, сложу ее вчетверо и положу на дно дорожной сумки. Больше взять на память ничего не удастся.
Я жила здесь шесть лет, с тех пор как устроилась на почту в Траяно. Мне нужны были эти прохладные безмолвные часы, что я проводила в пустых коридорах, пустых комнатах, пустых залах, даже в пустом баре, где все еще стоит концертный рояль, запакованный в пластик и забытый. Я приходила каждый вечер, приносила с собой сыр и вино, и в сумерках мы с домом обедали на огромной кухне, сияющей ледяными пластинами духовок. Посуды на кухне почти не осталось, уезжая, администратор продал два ящика тарелок в деревенские траттории (ладно, у разрухи свои правила), но вот рубиновые стаканы уцелели, они стояли в столовой, и тосканцу неудобно было воровать их на глазах у всех.
Единственная вещь, которую я вынесла из этого дома, была бабкина карта, найденная в кабинете управляющего, она стояла за шкафом, свернутая в рулон. Я взяла ее себе и повесила в почтовой конторе, чтобы каждое утро смотреть на отпечаток маминого пальца. И думать о том, что пятнышко от малинового варенья (то есть подделка, надувательство, обольщение), в сущности, дало мне надежду, а правда, которую я узнала позднее, оставила меня равнодушной.
Время от времени я спала на огромной кровати с балдахином, обнаруженной в апартаментах доктора. Доктор покинул «Бриатико» последним, он запер ворота и отдал ключи муниципальному клерку в бархатном пиджаке, который приехал из деревни на велосипеде.
Это было в две тысячи восьмом, в середине сентября, когда парк на южном склоне похож на крыло золотистой щурки с черной каймой. Я стояла за стеной конюшни, откуда видны были сторожка без сторожа и главные ворота, на которых повесили железную цепь с замком. Они так долго тянули там, на паркинге, смеялись, вертели друг перед другом руками, что я начала трястись от нетерпения. Наконец доктор пожал бархатному руку, сел в машину и поехал в сторону гавани. Можно было пойти к дому через парк, где клумбы уже заросли какой-то скользкой травой (говорю же, у разрухи свои правила), но крепкие вьюнки еще держались на шпалерах.
Я помню, что запах клематиса был таким густым, что хотелось потрогать его руками. Стеклянная галерея была теперь прозрачной, потому что пальмы отдали в детский санаторий, а заваленный листвой и перегноем пол наконец помыли. Толстые стекла казались голубыми оттого, что солнце стояло в зените и просвечивало их насквозь.
Я решила, что буду подниматься туда каждый день. Потом я буду стоять на балконе бабкиной спальни и смотреть на конюшни, представляя себе черный земляной круг, по которому конюх водит чалую лошадку. И каменного бобра, из пасти которого струится питьевая вода, и веревочные качели, висящие на сосне, и карпов в пруду, которые толкаются и безмолвно хохочут, когда приходишь с пакетиком корма. И часовню, светлеющую сухой камышовой крышей между кипарисовых крон, и бабушку, и маму.
Парадные двери дома были заперты, но это меня не пугало. Они наверняка забыли про задний двор, подумала я, и оказалась права.
Маркус. Воскресенье
В реальности пылают пожары, обугливаются кости молодых женщин, льется кровь стариков, и людей заживо бросают в соль, чтобы она их задушила. В финалах, которые пишу я, ломаются балки и бьется стекло – и только-то! Маркус поднес бутылку ко рту, сделал большой глоток, чуть не захлебнувшись теплой пузырящейся пеной, сунул бутылку в пакет и быстрым шагом отправился догонять процессию.