Картахена
Шрифт:
– Отдела чего?
В конце концов он понял, чего от него хотят, ушел искать адрес в каком-то гроссбухе и пропал. Возвращайся с хорошим ответом, Каполивери, думал Маркус, прислонившись к стене гостиной и теребя тугую спираль телефонного провода. Получив номер, он собирался позвонить учительнице и спросить, не помнит ли она ученика, которого однажды выбрала, чтобы прочесть приветственное слово и спеть арию царицы ночи, и который не явился на концерт, сорвав выступление и доставив ей кучу хлопот. Если не помнит, значит, Ливорно тоже ни при чем. Такого ученика забыть трудно, ведь царицу ночи мог петь только мальчик с тенором-альтино, это редкий голос, вроде того, что у Хуана Диего Флореса.
Минут через двадцать тип вернулся и сказал,
Выслушав это объяснение, Маркус поблагодарил и повесил трубку. Воспитанница? Выходит, царицу ночи должна была петь девчонка? И эту девчонку окунали в котел с потрохами семеро ее конкуренток? Нет, это нам не подходит. Кто же тогда катался с конюхом в жокейской шапке и стрелял по мишеням?
Ему нужно было выпить, и он быстро отправился к себе в комнату, надеясь увидеть на столе ежедневную бутыль красного, оплетенную соломой. На лестнице он остановился и оглянулся на карту, издали похожую на индейское лоскутное одеяло. Ливийский флейтист – женщина? Зеленый Лигурийский лоскут подмигнул ему со стены.
Вина в номере не оказалось – похоже, хозяйка исчерпала свое гостеприимство. Усевшись в кресло, он достал стопку страниц, глубоко вздохнул, представил, что видит перед собой молодую женщину – босую, в бальном платье, – которая сидит напротив и читает ему вслух, и быстро пролетел весь текст от начала и до конца. Догадка, которая пришла ему в голову за две страницы до последней записи, заставила его пожалеть о том, что в номере нет ни капли спиртного. Когда он закончил, на колокольне Святой Катерины пробило одиннадцать. До главного пасхального шествия оставалось девять часов. А до открытия тратторий – тринадцать. Ладно, есть еще табак.
Усевшись на подоконник, Маркус набил трубку, догадка становилась все прозрачнее, теперь он удивлялся, что двигался к ней так долго. Покурив, он сел за стол, вытащил из ящика пачку исписанной бумаги, положил сверху чистый лист и размашисто написал:
Ливийская флейта
роман
Посидев некоторое время, прислушиваясь к сонному постукиванию дождя в жестяном водостоке, он помотал головой, смял листок и выбросил его в мусорную корзину. Слишком драматично и сильно отдает куркумой. К тому же он не намерен использовать тексты флейтиста в своей книге. Хотя соблазн велик. Петра была не так уж глупа, когда принимала меня за него, подумал он, то есть за нее. Я понял это теперь, когда прочитал ее тексты – никому не нужные, жестокие, мелкотравчатые и в то же время меняющие пространство вокруг тебя на совершенно другое. Настоящий синерукий джамбль, без единой трещинки.
И как, черт возьми, рассказать теперь клошару, что у него не виртуальный внук в Картахене, а живая горячая внучка под боком, в двух кварталах от гавани?
Что я ему скажу? Я спал с твоей внучкой в ее узкоплечей комнатушке, примостившейся под крышей почтовой конторы. Крыша была совсем рядом, я слышал, как ходят по ней портовые откормленные чайки, и чуял запах разогретой черепицы,
Как бы там ни было, финал придется переделать, подумал он, укладываясь в кровать, в нем нет ни капли саспенса. Теперь, когда я знаю, кто такой флейтист, финал нужно писать убийственный, дикий, несуразный. Вирджиния этого заслуживает. В финале «Бриатико» должен сгореть или рухнуть под тяжестью небесной воды. Испепелиться, как город асуров от нежной улыбки Шивы. Частей будет четыре, подумал он, засыпая, в каждой по две главы. Нет, глав вообще не будет, слишком мелкий бисер. Название должно состоять из одного слова. Чтобы в него поместился и сирокко, и синее глянцевое полотно океана на карте, и сырая умбра, и земля Меркуцио, и безнадежность сущего, и все остальное.
И точка.
Садовник
Между прочим, борьба добра и зла у древних происходила каждый день заново: солнце пожирал змей, бог убивал змея, солнце снова всходило, и так без конца, во всем была некая хтоническая уверенность, а потом люди стали ждать того, кто всех рассудит, и все полетело к чертям. Примерно так я собирался начать свою книгу.
Потом я засомневался, ведь такое начало способно отпугнуть нормального читателя, а нормальный читатель мне нужен, как хороший сторож винограднику. Текст беспомощен не потому, что он плох, а потому, что его не прочли. Тут все обстоит в точности, как с любовью, самое страшное орудие в ней это участие (и еще сострадание), но перед тем, как вступят эти пушки, подает свой голос одинокая мортира – это равнодушие, то есть отсутствие желания. Мучительного желания, от которого пересыхает рот, а не тоскливой, бесталанной жажды прикосновения.
Теперь я начну книгу по-другому, даром, что ли, я возвращался в «Бриатико». Я должен был еще раз увидеть пологий с севера холм, пылающий в полуденном свете, будто Pala d'Oro в венецианской базилике: апельсиновая роща просверкивает золотом, оливки же холодны и серебристы. В закатном солнце холм стремительно блекнет, хотя весь иссечен полосами света, пинии и кипарисы попадают в тень и сами становятся тенями, прорезая в небе тонкие черные морщинки.
Я знаю здешние запахи, они ничуть не изменились, пока я жил где-то на севере. Запах харчевен, остерий и писсуаров в порту, запах рыбьих потрохов, запах сырого белья на соленом ветру, гнилых водорослей, качающихся у причала, запах внезапного везения и свежей краски, запах кротости. Теперь я долго их не услышу, кто знает, когда мне еще доведется сюда вернуться. Может статься, «Бриатико» будет недостижим, как остров Рупес Нигра или как океан Причинности.
Если человек и вправду остров, то остров почти необитаемый. Его постоялец бродит по кромке воды, топчет сочные хвощи в лесах, но боится спускаться в пещеры, ведущие вниз, и до самой смерти снует по верхнему слою, сладкому и понятному, как глазурь на ромовой бабе. До самой смерти? Но признавать смерть – это все равно что жить в пепельной среде, которая никогда не становится четвергом.
Я понял это недавно, и от этого знания мне было тошно и весело одновременно.
Так бывает, когда в старом саду наткнешься на заросли крыжовника, усыпанные золотыми прозрачными ягодами, висящими в плотном июльском воздухе, будто дирижабли, и ешь его горстями, отплевываясь вяжущим соком, и все никак не можешь насытиться жалостью и злостью, кислотой и печалью, и тем, что португальцы называют содад, и тем, что греки называли агапе, как это по-русски? Слово щекотало мне кончик языка, но я никак не мог поймать его, пока не вышел из лагуны в открытое море, но вот я вышел, и ветер брызнул мне в лицо солью, я провел языком по деснам и поймал это слово, теперь я знал, как назову свою книгу, если напишу ее, если найду остальные слова, только стоит ли давать словам волю, когда сам несвободен?