Каждая минута жизни
Шрифт:
— Предположим, что так, — равнодушно отозвалась Тоня.
— Ты знаешь, мы готовимся к операции с Рейчем: наша сыворотка и его «модус-альфа». Но… оказалось, что фрау Валькирия категорически против совместной операции. И теперь неизвестно, что будет… Как будто мне одному все это нужно! Мне одному, а все против…
— И я против, — твердо сказала Антонина. — Можешь называть меня воинствующей мещанкой, бюргеркой, эгоисткой, но я против.
— Это почему же?
— Дед сейчас себя плохо чувствует. Ты же знаешь, какое у него сердце… После разговора с фрау Валькирией он всю ночь не
— Да, конечно. Понимаю, — кивнул Рубанчук. — Но наша операция… Мы ведь, по сути, долгие годы готовились к ней.
Ему хотелось убедить ее, вселить в нее веру, заставить думать так же, как и он.
— Больше ты мне ничего не скажешь?
— Тончик… но что же нам делать? Пойми: сейчас самое главное — операция! Ведь речь идет о жизни и смерти девочки.
Она вздохнула, взяла его руку и прижала к своей щеке. Он словно почувствовал ее боль и тревогу.
— Из-за этой операции, Андрей, мы с тобой почти не видимся. Иногда мне кажется, что я тебе и не нужна. И вообще тебе ничего не нужно, кроме работы.
— Не говори так. Я с радостью могу трудиться только тогда, когда у меня есть ты.
— Значит, я тебе нужна как стимулятор научной деятельности?.. — она грустно посмотрела на Рубанчука.
— Нет, нет, — перебил он. — Как друг, как поддержка, как совесть… — Он говорил все тише, и в его голосе звучала глубокая искренность. — Помнишь у Экзюпери?.. Кажется, примерно так он сказал: «Любить — это значит смотреть не друг на друга, а вместе — в одну сторону».
— Это правда?.. — словно не поверила ему Тоня и осторожно, кончиками пальцев погладила его по щеке.
— Правда, как то, что ты сейчас приготовила мне ужин, — Рубанчук взглянул на нее с озорной нежностью.
Резко и настойчиво зазвонили сразу два звонка: дверной и телефон. Тоня сняла трубку, сказала: «Минутку подождите» — и пошла открывать дверь. Вернулась она с извиняющимся за опоздание Максимом Зарембой. Пригласила жестом его присесть и взяла трубку.
Голос звонившего узнала сразу: измученный, с надрывом.
— Дорогуша, извините, он еще не пришел?
— Нет его! — резко оборвала Тоня, словно испугавшись дальнейшего разговора. Не хотела слушать. Не хотела звать деда.
— Извините меня… — подавленно забормотал голос. — Как же мне быть, дорогуша?.. У нас дома беда!.. Страшная беда!..
— Ничем не могу вам помочь… Антона Ивановича нет.
— Да, да, я понимаю… — тихо, с нотками отчаяния проговорил неизвестный. — Если вы позволите, я позвоню еще?
Антонина медленно положила трубку на рычаг, наморщила лоб, вспоминая. Где-то она уже слышала этот голос. И это — «дорогуша». «Дорогуша»?.. Да как же она раньше не связала это слово с произносившим его человеком?.. Это же Курашкевич — фронтовой товарищ деда. Он же — тесть Максима Зарембы. Что у него там за страшная беда?
— Звонил Курашкевич, — сказала она Рубанчуку и Зарембе с уверенностью. — Он очень встревожен, но я не хочу будить деда. Там у него что-то случилось. Говорит, страшное. Слушайте, может, со Светой, а?
Рубанчук пожал плечами. С девочкой ничего не должно произойти экстраординарного. Пока все в норме.
— Но Курашкевич сказал: у них беда. Может быть, дома?
— Веда? — невольно воскликнул Заремба и поднялся. — Извините, Антонина Владимировна, но я вынужден туда поехать. Боюсь, что беда могла произойти у моей жены.
— Я с вами, Максим Петрович, — решительно сказал Рубанчук. — Прости меня, Тоня, я тебе сразу же позвоню.
26
Субботний день не предвещал Курашкевичу ничего плохого. Порфирий Саввич торопился с продажей дома: звонил, вел переговоры, спорил о цене. Комиссия народного контроля, как сообщил Кушнир, вроде бы свое окончательное решение в партком не передала. По крайней мере — пока. Да и сам партком по каким-то причинам собирался отложить заседание. Так что время играло на руку Курашкевичу. Главное — успеть избавиться от дома, погасить все счета, связанные с прошлым, и уехать на юг. А там пусть хоть сто прокуроров разыскивают.
Уже было пять часов, жара стала понемногу спадать, с Днепра потянуло легким ветерком, и Порфирий Саввич решил немного отдохнуть на веранде. Лег на потертый, обтянутый дерматином диван, удобно умостился между выпирающими пружинами — старая рухлядь! — и весь отдался мыслям-мечтам. Старость — не радость! Что-то покалывало в боку, сердце слегка щемило, по всему телу разливалась истома. Что ни говори, ведь шестьдесят пять, а там и к семидесяти готовься. Жизнь прожита, все осталось позади, все песни спеты. Никаких надежд, одни воспоминания.
Снова кольнула мысль о Богуше. Разве думал раньше, что через сорок лет придется вспоминать его, кланяться ему в ножки? Он теперь светило. К нему, поди, министры ездят с надеждой, мольбой, заискивают перед ним. «О-хо-хо, все мы, грешные, ходим под богом, — грустно размышлял Курашкевич, вздыхая, — у каждого мысль найти себе мудрого врача-исцелителя, врача-чудотворца, чтобы не экспериментировал на твоем теле, а омолодил его, вдохнул жизнь. Под старость только и начинаешь понимать, какая это ценная штука — просто жить, видеть небо, радоваться солнечному утру, хорошему аппетиту, вставать с постели, зная, что сердце стучит ровно, уверенно, и мысль уже тянется к холодильнику, к чему-то припрятанному там после вечерней трапезы… Старею, старею, — думал Курашкевич с легким огорчением. — Раньше честолюбие заедало, презренный металл будоражил душу. А теперь одна мысль, как надоевшая жвачка, — только б проснуться. И еще — чтобы дома, не среди больничных стен. Эх, старость, старость!..»
В тишине монотонно тикал будильник. Курашкевич приподнялся на локте, посмотрел: ровно шесть вечера. Почему же до сих пор нет покупателей?.. А-а, все теперь набивают себе цену, строят из себя черт знает что!
Зазвонил телефон. Курашкевич мгновенно соскочил с дивана, ринулся к аппарату. Голос был знакомый. Звонил покупатель, который должен был приехать, но почему-то задерживался. Разговор состоялся короткий: дом покупать будут, цена устраивает, но хотят как можно скорее вселяться.
— Прекрасно! — обрадовался Курашкевич, у которого словно гора с плеч свалилась. — Въезжайте хоть завтра.