Каждое мгновение!
Шрифт:
И не подсознательно, не одним только наитием, а ясно Степанов разумел, что каждый человек обязан знать свою землю, эту буквальную землю. Ее легко любить, когда она в цвету, когда под ветром буйствует трава, когда опрокидывается над нею синее небо с белыми облаками, ее легко любить, когда на ней созревают плоды — зерна хлеба, рябины и кукурузы. Но ее надо любить и промерзлую, суглинистую, выветренную железными осенними ветрами. Ее надо любить сожженную солнцем… Это он знал точно.
И он снова, теперь уже совершенно отчетливо, подумал о непрерывности своей жизни. Она не распадалась на части, не распадалась на периоды, и война ничего не разделила и ничего не отодвинула из того, что было до нее, от того, что происходило сейчас. Ему показалось, что он знает о себе и о тех, с кем
Хозяйка и Чернявый
К тому времени Коршак давно и прочно был один. Умерла мать. И умерла та женщина — Хозяйка, которая приняла их с матерью из блокадного Ленинграда… Откуда-то нахлынули родственники покойной — с каких-то таежных станций, из каких-то воронежских пригородов — он никогда прежде не слышал от Хозяйки о них ни слова. Может быть, слышала мать — он не слышал; в комнате Хозяйки не было на бревенчатых стенах ничьих фотографий, кроме фотографии мужа с сыновьями, — все они ушли на фронт. И там остались. А дом был еще крепок, его строили из листвяка. Такие дома ставили на многие десятки лет, в них пахло лесом, и никакие запахи быта не могли убить этот могучий, широкий и вольный запах, даже запах старости человеческой, даже запах смерти, как это понял Коршак, не властен оказался над запахом неумирающей лиственницы. И по мере того, как рос город, как увеличивалось его значение — а происходило это стремительно — так, что в десять лет из небольшого дальневосточного городка словно пророс почти полумиллионный город, — ценность хозяйкиного дома возросла многократно. Да, наверное, первоначальной стоимости у него и не было — его ставили сами, своими руками, на высоком берегу огромной реки.
И вот они нахлынули, родственники Хозяйки. Наверное, это соседи вызывали ее родню, но родня опоздала. Старуху похоронили. И Коршак с соседями сфотографировался по старинному и странному, а может быть, и мудрому обычаю — у гроба Хозяйки. Она лежала, обратив спокойное, с плоскими щеками и твердым носом большое свое лицо в осеннее и тоже спокойное небо. Она могла бы быть его матерью — такая же широкая в кости, плосковатая, высокая, с прямыми твердыми плечами, как он… Разве только лица их были не похожи: чуть скуластый с коротковатым среднерусским носом Коршак, а у Хозяйки лицо — словно из полированной лиственницы — плоское и длинное. Но со временем, приглядываясь к ее посмертной фотографии, Коршак все чаще находил, однако, свое сходства с нею.
Сергеич тогда уже был. Коршак словно чувствовал на себе его пристальный прищуренный взгляд через огромное расстояние. И острый холодок тревоги перехватывал дух, заставляя трепетать что-то слабое внутри, — оттого, что его, отважившегося лететь, уже несла бешеная скорость взлета. Он еще касался кончиками пальцев ног взлетной дорожки, но в костях уже поселился воздух, он предчувствовал точку — незримую — впереди, где окончательно взлетит и где начнется с миллиметра чистой высоты полет, — очертания боковых предметов уже слились в сплошные потоки скорости. Коршак писал стихи — о дальнем детстве, о приближающейся жизни, о своей веселой зависти к людям. Это его увлечение стихами было чем-то похожим на пронзительный визг пускача — и вдруг в его готовый оборваться из-за высоты звук будто вклинились, словно перебои, редкие, но мощные удары дизеля. Стукнуло раз, другой, третий, целая серия ударов, и в них уже проглянулось; вот-вот заработает сам дизель — мощный и неторопливый, проза. Но тогда он еще не заработал, он только готов был к работе.
И тут приехали родственники Хозяйки.
Коршак ничего против них не имел. У него вообще не было к ним никакого отношения. Он занимал — после смерти матери — небольшую, но светлую и теплую комнату в этом доме — с отдельным входом. В нее можно было попасть даже тогда, когда весь дом был закрыт. Когда он, твердо и крепко шагая, возвращался с завода, где работал мотористом, возвращался с одной единственной и всегда радостной мыслью, что сейчас сядет за иную, главную свою работу, он издали, с тропинки, идущей по косогору
Иногда она — большая и плоская — стояла в своем опустевающем со временем дворе, неподвижно обратив молчаливое лицо к закату. И тогда Коршак махал ей издали рукой. Он не думал, что Хозяйка встречает его, еще меньше думал, что она может скучать по нем и что он может занимать какое-то место в ее жизни. Хозяйка позволила ему жить в своем доме, поделилась с ним Большой рекой, она молча снесла и то, что вскоре после смерти матери Коршак стал проникать во двор через дыру в заборе, сокращая путь, а не через все еще крепкую, похожую на маленькие ворота с притолокой калитку. И ее дом стал его домом, и все вокруг теперь принадлежало ему так же, как и ей. Старуха иногда, подкармливала его.
— Зайди. Зайди и поешь…
Тогда он шагал следом за нею, слегка досадуя в душе на эту задержку — времени ему всегда не хватало, а в таком случае было необходимо идти сзади так же тихо, как шла Хозяйка, подниматься по ступенькам главного крыльца, снимать в сенях сапоги, потом мыть руки всегда ледяной водой. А пока он это делал, она стелила на углу большого, когда-то семейного стола белую тряпицу и ставила на нее щи, соль в деревянной солонке; крупными, но ровными — хоть взвешивай — кусками резала хлеб. И Коршак никогда не задумывался, почему она это делала, почему делала это не всегда, хотя чувствовал: какая-то была в ее поведении закономерность, какой-то ритм. Ему бы разобраться в этом, понять все то трудное и долгое, что произошло в ее жизни. Но чего-то в нем, какой-то силы души не хватило на это. Раз в месяц он сам приходил к ней — с деньгами за квартиру.
— Здравствуйте. Я принес вам деньги.
— Хорошо, — раздавался ее смертельно спокойный голос откуда-то из глубины. — Положь на стол.
Коршак клал деньги на тот самый угол стола, на котором она иногда его кормила. И до того тут, почти в центре большого уже города, было тихо, что когда он садился за машинку у себя, ему все еще казалось, что его шаги так и звучат в этом доме.
На похороны Хозяйки завод выделил кое-какие деньги и автомобиль, переделанный в фанерный автобус «ГАЗ-51». В нем везли гроб, в нем возвращались молча домой. Поминки устраивала соседка — она приготовила все, что нужно было в таких случаях — так же, как и после похорон его матери. Он покупал водку. Все сели за стол и выпили. И тут вот появились ее родственники. Коршак выпил только одну рюмку, вернее, стаканчик, были тогда такие граненые стаканчики — ровно на сто граммов, и сидел молча, слушая и не слушая то, о чем тихо переговариваются чужие люди.
Приехали три женщины, бледный и высокий, с пробивающимся над розовыми влажными губами темным пушком подросток и двое мужчин. Видимо, старшим среди них был невысокий, на ногу быстрый, прикладистый какой-то черныш. Чернявый — назвал его Коршак для себя. Второй — повыше, бесцветный, держался чуть поодаль. У Чернявого было старое при таком молодом, почти юношеском теле лицо, морщинистое, с твердыми, цепкими глазами. Женщины все были похожие, почти не отличались друг от друга возрастом. Только одно вначале уловил Коршак, что подросток — сын одной из них и что женщины — сестры. И он сразу почувствовал себя чужим в этом доме. Нет, ему ничего не говорили, не выясняли у него ничего относительно его дальнейших планов, но он чувствовал, что эти люди вроде бы ждут, когда он заговорит сам. А он молчал, молчал потому, что ждал возможности уйти к себе и сесть за рабочий стол.
Убирали со стола приезжие женщины, деловито и бесшумно. И когда остались только свои, снова накрыли стол — часть его, ту самую, что хорошо была знакома Коршаку. Тут только дрогнуло в нем что-то; сама манера накрывать часть стола, так же аккуратно и большими кусками нарезать хлеб и так же класть ложки — перед каждым, кто должен сесть за стол, — сказало ему: это одна семья, и что бы там ни было, что бы ни происходило между ними за долгие годы их родства, три эти женщины — ее дочери, а мужики — зятья, а подросток, который в это время уже спал на диванчике в горнице, — ее внук. А он чужой здесь, и кончилась — вместе с жизнью Хозяйки — какая-то часть его жизни.