Каждое мгновение!
Шрифт:
Можно ли создать самому в себе такое? И передать потом сыну или дочери, чтобы они не понесли пустоту дальше?..»
И Коршак понял, куда им надо было ехать жить, где строить дом — они поедут в тот город у Большой реки, где жила Хозяйка.
Окраина накатывалась за вагонным окном незнакомыми строениями, корпусами заводов и товарных баз, автохозяйств, пакгаузами, складами, нагромождением стальных конструкций, путаницей подъездных путей, лесом тонких и толстых, высоких и коротких труб. Они дымились и безмолвствовали. И среди всего этого бетона, стекла и стали не мог Коршак найти знакомую кирпичную стену своего завода и две его тонких трубы — одну над силовой, где он работал когда-то, и вторую — над котельной. Заводы не сносят — их реконструируют.
Было раннее утро. Еще кое-где просверкивали ночные огни, еще не на всех улицах погасили фонари, и они в широкой спокойной голубизне мартовских утренних сумерек, предвещавших дождь или мокрый снег, еще мерцали ненужно и грустно. И пустынны были тротуары, и не толпились у бесцельно переключающихся светофоров автобусы. Только одни трамвайчик бодро обогнал поезд и, уронив лохматые голубые искры на асфальт, исчез где-то в сутолоке зданий. А уезжал — трамвая не было вообще, и на всем этом пространстве стоял только один его завод да товарная база неподалеку, а все остальное было началом тайги…
Мария не знала ничего этого, она спокойно смотрела, стоя у плеча Коршака, и блики утреннего города скользили по ее невозмутимому лицу.
И Коршаку сделалось страшновато: город не помнил родства, он был ему чужим теперь так же, как много лет назад, когда они с матерью приехали сюда с Урала. Но теперь не из-за него несли ответственность, а он вез с собой Марию. Рюкзак, два фабричных чемодана — вот и все, что было у них на двоих, теперь уже, пожалуй, на троих, потому что Мария была на четвертом месяце.
Наверное, так начинать жизнь нельзя — кинуться очертя голову. И ехать надо не в знакомые или незнакомые города, а к людям. А у Коршака здесь уже не оставалось знакомых людей. А это значит — начиналась новая эпоха. Все сначала. И в то же время — не начало, а продолжение — в поезде, у закопченного, запыленного окна вагона стоял все тот же Коршак, который уезжал когда-то отсюда. И с какой-то отчетливой остротой подумал он о том, что надо ли было уезжать, зачем. И зачем возвращаться сюда. Ведь в сущности, он до сих пор не мог понять, почему так кончилась совсем недавняя жизнь — море и острова, и побережье. Писать можно было и там. И писать о том, что там видел и понял. Ведь, кажется, обрел все, что нужно человеку в жизни. А не остался — потянул за собой и Марию. Потянула земля. Позвала отсюда, от реки, от дома Хозяйки. Позвала сквозь время и расстояние земля… И вспомнился Сергеич, их последняя встреча в Доме литераторов… Говорил Сергеич: «Сейчас вам может показаться смешным. Хотя вы, Коршак, не станете смеяться, вы не посмеете смеяться над моими словами из вежливости… Но тем не менее, сейчас вы не поверите в правду моих слов — вы поверите потом. Когда обретете. Я прожил много лет и понял — мудрость приходит к человеку не с утратами — с утратами к человеку приходит осторожность. Только приобретение души и разума делают человека, а тем более писателя — мудрым. Секрет прост, Коршак… У каждого человека своя земля. Сквозь меня просвечивает море. И это моя земля. И все же земля — это не часть суши или моря, земля человеческая — это микросистема взаимоотношений с себе подобными. Это круг людей, среди которых взрослела и обитала душа ваша. Вы будете помнить тропинку, по которой бегали босиком, вас сведет с ума запах, напомнивший вам что-то из детства. Это тоже ваша земля, конечно. Все мы родом из детства. Но все же — я чувствую так уже давно — земля наша — это та часть жизни, где родились наши представления о прекрасном и осознанны были нами наши цели, а они у каждого свои, как бы ни были похожи. Земля у каждого человека — это то, что постоянно зовет его, то, чего всегда мало, всегда не хватает. Можно заглушить ее голос — успехом, самодовольством, но бесследно такое не пройдет. Без нее, без земли этой — все в конечном счете — суета. Вы думаете, почему Пушкин считал, что «служение муз не терпит суеты, прекрасное должно быть величаво»? Я много размышлял над этими привычными нам уже словами».
Коршак и Сергеич стояли возле бойкого
Этот рейс «Памяти Крыма» был неудачным с самого начала. Сначала пересидели в порту приписки — не было снаряжения и что-то не ладилось с электроникой, врал радар, двое специалистов из портофлота с утра до вечера крутили его и под недоверчиво-равнодушным взглядом судового электрика и ревизора — второго помощника — рылись в его разноцветных проводах и сопротивлениях.
Над обезлюдевшим рыбным портом висело спокойное низкое и серое небо, лениво пошевеливалась жирная вода, покачивая обломки бочек, обрывки тросов, плотничный мусор.
Феликс дал возможность спецам всласть наглотаться приборной пыли, перематериться друг с другом и с судовым электриком, он оборвал ревизора, приходившего к нему в каюту, где он гонял чаи, сам заваривая себе и, сам ополаскивая чайник, жаловаться на спецов. Не подняв головы, сказал только: «Терпи. Терпи, ревизор. Ничто не длится бесконечно». Но не выдержал и он. Он поднялся в рубку. И несколько минут молча смотрел на узкие спины «спецов», ползающих с тестерами у раскрытых внутренностей радара. И вдруг негромко произнес, для чего-то поглядев на свои наручные часы: «Ну, вот что, голуби, даю вам сто двадцать минут на обнаружение и исправление. И потом — к чертовой матери с борта. Обойдемся и без этого аппарата».
Лица спецов стали еще зеленее, а спины еще уже. Но к полудню экран померцал-померцал и вдруг дал развертку. Над серединой бухты крутилась стая чаек. На экране от них под лучом развертки обозначилась засветка. Ревизор ткнул пальцем в нее: «Они?»
Спец, выглядывавший из-за напряженного, обтянутого форменной тужуркой плеча второго помощника, покрутил носом. «Должно быть…» «Они, — твердо зарегистрировал второй. — И никаких хренов. Закрывайте требуху. Нам пора ехать. Можно ехать, мастер…»
Это последнее второй проговорил в трубу переговорного устройства, соединяющего рубку с «капитанским салоном» в несколько кв. метров. Он говорил так — «ехать, ехай, поехали…» И тут же он сказал стармеху: «Товарищ дед, разогревай. Сейчас заводить будем. Ага».
Но за мысом Поворотным радар заработал надежно. Двое суток вместо двух с половиной шли по спокойной воде к месту работы экспедиции — сначала на юг, затем — на норд-норд-вест, вдоль западного побережья. Здесь траулеры — семнадцать вымпелов — расползлись по всей акватории промыслового района, перекликались тусклыми тоскливыми радиоголосами — рыбы не было. Неделю висел над районом разведчик — Ли-2. Он наводил на косячок, центнеров в сорок — пятьдесят. Крохи. Крохи и слезы. Хоть бы шторм. Но даже шторма не выпало, на долю «Памяти Крыма» — барахтались, постукивая дизелями, — словно в вате. Гоняли домино в кают-компании — даже рундуки полопались, по третьему кругу шли разговоры.
Феликс стоял на мостике весь световой день, показывая свой медальный смуглый профиль и кособоча плечо. По истечении недели бесплодного мотания «туда-сюда», он заперся с радистом в радиорубке, вышел на связь с портофлотом, к утру дали добро на самостоятельный поиск. Это надо было видеть — как он появился на мостике. Лицо — словно полная чаша и такое, точно боится расплескать его, и это надо было видеть, как вошел он в рубку. Поглядел на часы. Помолчал и сказал в кромешной тишине Коршаку — это было в его вахту:
— А ну-ка, не пощупать ли «по те стороны реки»? Право на борт, курс ноль, машина, полный до упора…
И набрели на рыбу. А когда за обедом ревизор ковырнул вилкой жареную рыбу, то вдруг принюхался! «Хлопцы, родным домом потянуло — керосинчик!»
— Кока сюда!
За бортом сверкала радуга разлившегося топлива. И очередной трал слил на палубу лохмотья соляра, зачерпнутого из-за борта. Рыбу из этого улова нельзя было есть — она воняла соляркой.
— Ну, дед, сам скажи, что мне с тобой делать? Команде отдать? — спросил Феликс. — Только-только на жилу напали… А, дед?