Каждое мгновение!
Шрифт:
— Сорок. Сорок километров, танкист. Или тебя сейчас лучше бригадиром называть?
— Это как удобно вам. Мне все равно. Я пущу этого — как вы его назвали?.. Этого самого мастодонта, пущу его. В нем сил двести, никак не меньше. Удобрения на поле вывозить. Колесища у него видели? И еще у него блокируется задний мост. Он лучше трактора пойдет по пашне.
— Вам его не прокормить.
— А он у нас один за трех «зисов» на довольствии стоять будет, а работать — за целую колонну. Да там посмотрим — неужто же бросить здесь! Я его сначала прогрею, потом камеры поклею. Машину эту я на расклев воронам степным не оставлю.
— Ваше дело. Смотрите. Тракторист вам дров привезет и кизяка. С дровами у нас у самих пока туго.
До последней буквально минуты
От костра разжег паяльную лампу — теперь жить стало веселее. В голой и тихой степи ее ревущее пламя было предвестником того, что все будет как надо. И он полез под «бюсинг». Время от времени, утвердив лампу в снег и так направив и уменьшив пламя, чтобы ничего ею не спалить, он вылезал на свет божий к костру и обогревал ноги и кисти рук. И снова лез под иностранную машину. Он до того привык к одиночеству и собственному молчанию, что, когда услышал человеческие голоса, напугался: пришли двое фронтовиков. Во-первых, принесли они еще теплой картошки в котелке, держа его за пазухой; во-вторых, огромного размера подшитые и снова порвавшиеся валенки.
И теперь Степанов был не один. Ребята соображали, что к чему, и это, пожалуй, было самым главным.
Сначала иней покрыл весь двигатель, потом потек ручейками, затем он обсох, и когда вдвоем они попробовали повернуть ручку, она повернулась. Степанов вывернул свечи и прокалил их, очистил контакты прерывателя. Потом они снова по очереди грели поддон, пока в нем не закипело масло. Становилось темно, а бросать начатое было нельзя:, завтра пришлось бы все начинать сначала. А Степанов вдруг подумал, что если сегодня не заведет этот двигатель, то завтра уже его не будет — не доживет. Все было сделано, оставалось проверить, работает ли бензонасос. Пока он искал его, пока искал ручную подкачку, еще можно было осветить головешкой. Но бензонасос сам не закачивал горючее, он пересох, закристаллизовались клапана — и тогда Степанов снял его, обмирая сердцем: выскочит какая-нибудь пружина — и конец. Но обошлось — снял и прочистил, — и заработало это элементарное до удивления и гениальное приспособление. И поставил он его на место. Подвигал рычажок вверх-вниз, сначала пусто, затем захрюкало в бензопроводе, потом в бензонасосе, потом в карбюраторе — потянулся бензин. Усилие на рычажке увеличилось и оборвалось: карбюратор горючее принял.
— Ну что, мужики, перемолчим да с богом?
— Может, подождем? Придет трактор — дернет.
— Его дернешь — тягу такую, да на спущенных баллонах. И приварился он уже к земле-то.
— Слушай, служивый, — сказал тот, что был постарше, — это уже не машина — это памятник самому себе и немецким оккупантам. — Потом он сплюнул. — Эх, в душеньку ее мать! Давай!
Строго пять качков педалью газа, конус выжат ногой до полика, зажигание включилось — и стрелки приборов ожили.
— Ну, славяне, навались!
Трыкнул бюсинговский движок, раз трыкнул, другой, трыкнул сдвоенно — хлопнул через карбюратор…
— Давай, давай, славяне! — Ноги тряслись от волнения и предчувствия. — Давай, ребята, давай!
Двое там, перед кабиной, приопущенной к земле, мотались как два шатуна.
— Давай! Давай! Я ее стартером, курву! Давай! — И рванула техника, плюнув через глушитель огнем и дымом. Сначала пара цилиндров, потом еще один, а Степанов все не отпускал стартера. Работающие цилиндры сами уже крутили коленчатый вал, стартер только не давал им остановиться. Степанов на слух отмечал: вот четвертый включился, вот пятый. Отпустил сцепление, обороты поубавились — шелохнулся «бюсинг». И вдруг под ногой взревело — пошли все шесть цилиндров. Убрал подсос до половины, газок убавил и держал его на половину мощности, и понять не мог, отчего не видит ни черта перед собой, словно затмение плывет перед глазами, а потом понял: плачет…
Как древние египтяне строили пирамиды, так грузил свои находки Степанов в огромный кузов «немца». Теперь уже все казалось ему семечками: привез из деревни четыре бревна от разобранной хаты, сухие были да крепкие — на время попросил, соорудил из них перекладину и лебедкой, что на переднем бампере «немца» была укреплена и ни разу от начала жизни машины не работала еще с пользой, нагрузил — только кабину тросом промял и протер до бумажной толщины. Заделал, как планировал, правую половину ветрового проема фанерными листами — один снаружи, один изнутри. Перед собой заделывать не стал, решив, что и так до дому дотянет. Горячий воздух от двигателя лился под ноги, отсекая леденящий поток встречного ветра, и поехал. Довез солдат до места, кипяточку выпил, в горнице горячей водой умылся и покатил по своим же санным следам. Снегу за эти дни так и не выпало, и ветер ни разу не коснулся белого лица степи…
Лошадь с санями Степанов на время оставил у председателя.
— Этой старушке, батя, — сказал он, — в лучшие времена на собственные сбережения я бронзовый памятник отолью: пусть стоит над степью мордой в ту сторону, куда мы с тобою ездили.
…Его сыновья подросли и окрепли. Ушла из их лица та голубизна и прозрачность, которая так хорошо была знакома Степанову в ребятишках из освобожденных деревень, — они несли эту прозрачность далее под слоем копоти и гари прогромыхавшей над ними воины. И приуспокоилась Дуся. Правда, лишь две пары валенок еще было на всю семью — одна для Степанова с Дусей, другая для сыновей, обе пары одного размера. И мяса еще не нюхали в доме — ели картошку, капусту, ели пшеничную кашу, но уже иногда и с настоящим свиным салом, ели лук и редьку, а для того, чтобы все это было, вели свой участок при хате всей семьей. И не было теплого ничего, кроме телогреек и ватных штанов — из каких-то армейских запасов выдали на всю МТС. И когда Степанов, получив обмундирование это, нес его домой, он вдруг с острой тоскливей нежностью подумал: «Вот она, армия-голубушка, и тут помогла. И тут она, милая».
Но жизнь все-таки налаживалась, И Степанов понимал, что если он сейчас не поедет к Коршакам, он не поедет к ним никогда.
Однажды ночью Степанов осторожно, чтобы не разбудить Дусю, высвободил босые ноги из-под лоскутного одеяла, выполз сам. И пошел на улицу покурить. Он и сам не знал, почему душно становилось, как только вспоминал он о Коршаках, — словно сердцем на остренькое натыкался.
Степанов сел на влажную от росы ступеньку крыльца, чувствуя тощим своим телом сквозь бязь армейских подштанников и эту влажность, и надежность родного порога. Закурить бы! А он не взял с собой из хаты курева. Не возвращаться же!
Понял он теперь, что не только суета и скудность жизни, не только забота да работа без конца и краю держали его здесь, а еще и страх, боязнь вновь оставить их — Дусю и ребят — после стольких лет разлуки.
Сзади открылась дверь, знакомое тепло приблизилось к нему — это он спиной чувствовал. Дуся. Босая. В одной исподней рубахе.
— На-ка, табак забыл…
И села рядом. Степанов молчал, держа в руках поданный ею мешочек.
— Что ты мучаешься, дурень! Езжай уж… Только не заболей там смотри…