Каждое мгновение!
Шрифт:
Сейчас, по прошествии времени, Коршак понимал, что забавы их не были совсем уж невинными. Дома врали, что идут с ночевкой на берег, чтобы на заре поудить рыбу на Волге; они отмыкали замок — огромный амбарный замок, которым была примкнута к тяжеленной ржавой цепи их плоскодонка со скромным названием «Вобла», втроем забирались в нее. Коршак греб, не видя, куда гребет. Командовал старший, присев на корме, но что-то видел во тьме — по желтым и багровым огням на правом и на левом берегу он узнавал дорогу. Говорили тихо, и Коршак должен был грести неслышно, не задавать вопросов.
Дома, в Ленинграде,
К тому дню, как они приехали в Саратов, железной дороги уже не было: ее подарили другому мальчику.
Умирал сын отцовского друга. Коршак его видел один раз всего — тот все время болел. Говорили, что им надо сменить влажный ленинградский климат. Отец пришел как-то вечером грустный и молчаливый. Он снял свою тяжелую, почти до самого пола, всегда чуточку влажную шинель, пригладил ладонью лохматые волосы, мокрые от мороси, и спросил мать, где сын.
— Он у себя, — ответила мама. — Что-нибудь случилось?
— Да, — сказал отец. — Ты помнишь Федр Федрыча, — он так произносил это имя. — Ты его помнишь? Леня у них болеет.
— Да, — сказала мама, — почему ты спрашиваешь, помню ли я. Мы же давно знакомы.
— Машинально, — ответил отец. — Прости. Конечно же, ты их помнишь. Позови сына.
Коршак-младший уже знал, что пришел отец, как только открылась в передней дверь. И он все слышал. Отец сел перед столиком на тонконогий гнутый венский стул и поставил сына перед собой так, что тот оказался между его жесткими, обтянутыми армейским сукном коленями. Отец крепко взял большой рукой его за плечо и сказал:
— Понимаешь, Коршак… — Господи, отец первый так назвал его еще много лет назад, так и пошло через всю жизнь — Коршак и Коршак. — Коршак, — сказал отец, глядя прямо в глаза сыну. — Если бы у тебя был друг. А у твоего друга был бы сын…
— Василий, что ты говоришь! — почти простонала мама.
— А у друга твоего был бы сын, — настойчиво повторил отец. — И если бы сыну твоего друга было плохо. Очень плохо. Ну, совсем плохо. И если бы он захотел иметь что-то такое, что есть только у твоего сына. Возможно, эта вещь ему бы помогла. Что бы ты сделал, Коршак?
— Мне ее совсем не жалко, — сказал Коршак-младший. Только на мгновение что-то дрогнуло в нем. Но тотчас отпустило. И он не отвел взгляда. Только, поправил самого себя. — Нет, конечно, мне ее жалко. Но ее надо отдать.
Тогда отец встал, не снимая руки с его плеча. Он слегка прижал сына к себе — пряжка с командирской желтой звездой пришлась как раз на подбородок. Было больно, но не очень. Потом отец отпустил его, прошел к телефону: когда он поднимал трубку, два ромба тускло блеснули на жестких малиновых петлицах гимнастерки.
—
Сын сам помогал отцу разбирать и укладывать в огромные прочные коробки железную дорогу. Жалости действительно не было. И тут появился Степанов. Он водил «ЗИС-101» и носил на таких же, как у отца, малиновых петлицах четыре треугольника. Отец уехал с ним.
…Через неделю, наверное, отец сказал за ужином, что в Мурманске, в порту, авария с портовыми кранами и что он должен уехать туда.
— Ты давно хотела побывать на родине, — сказал он жене. — Что ты будешь здесь одна, летом? Поезжайте. Я тебе дам знать, когда командировка моя закончится.
С тяжелой мужской грустью наблюдал отец, как радостно и суетливо собирается мама в дорогу. Как посветлело ее лицо, как много вещей своих и сына она укладывала в два большущих кожаных чемодана, как ожесточенно покупала подарки родным. Даже Коршаку и то сделалось как-то не по себе…
Уже потом, повзрослев, Коршак многое понял: трудно было маме с отцом, властным, четко нацеленным в жизнь. Он встретил ее в городе на Волге. Она и опомниться не успела, как оказалась его женой, женой сложившегося в тридцать лет мужчины, с ромбами в петлицах, в городе, который был ей чужим и пугал ее своими размерами, своим ритмом, и который представлялся ей скорее большим музеем, чем местом, где можно жить. Все в нем, в городе этом, удивляло ее: Гостиный двор, где можно было, заблудиться, Невский проспект, где каждый дом можно было разглядывать часами, кони на мосту через Фонтанку, где они жили, да и их собственное жилье — квартира в четыре комнаты с высоченными потолками, где летали алебастровые эльфы, с окнами, верха которых нельзя было достать, даже если поставить на подоконник табуретку. И она устала от этого музея. И хотела домой, молча, неотвратимо — хотела домой все годы, что прожила с мужем и сыном в городе на Неве.
…Жизнь мальчишек с Волги затянула Коршака. И только изредка появлялся в поле его зрения человек, который встречал их с матерью на вокзале. Коршак понимал только одно: мама успокоилась; в ней появилось что-то певучее, окающее; она носила здесь, видимо, еще свои девичьи — потому что повыцвели они и потому, что были чуть старомодными — халатики и платья. И они, состарившиеся, чуть севшие и оттого чуть тесные ей, омолидили ее, и с каким-то непонятным, неизведанным раньше волнением видел сын эту удивительную горьковато-грустную ее прелесть, не зная того, что потом и для себя будет всю жизнь искать что-то похожее, найдет ее — Марию — и потеряет, словно ее и не было, повторив в этом долю своего отца.
Дружба с двоюродными рыжими братьями установилась внезапно. Их отправили в кино — против воли. Они вышли с Коршаком на Бабушкин ввоз — так называлась тогда крутейшая с трамвайной линией посередине улица. Вышли и остановились, сопя и посматривая друг на друга и на него.
Тогда Коршак сказал им обоим:
— Никакое кино не нужно, ребята. Я посижу где-нибудь на улице, а вы делайте свои дела. А потом за мной придете, и мы вернемся вместе.
Они переглянулись.
— Ты, керя, не сердись токо, — так они говорили оба. — Мы смотаемся тут в одно место. У нас здесь парк хороший. А хочешь — на трамвае покатайся. Садись на «букашку» и дуй по кольцу, а через час встретимся тут. А?