Каждое мгновение!
Шрифт:
— Хорошо. Я поеду на трамвае. Все равно же я ничего здесь не видел.
Они подвели его к трамвайной остановке.
— Только «Б» не спутай, на другой не лезь.
Коршак усмехнулся — ему ли, ленинградцу, бояться города! Но он им ничего не сказал, они исчезли. А трамвая в этот полдневный час все не было и не было. Коршак и стоял, и прохаживался вдоль тротуара, и сидел на завалинке, обливаясь потом от жары. И вдруг, запыхавшиеся, но сухие, как стручки, появились братья. Потом они ему сказали, что стыдно стало бросать одного.
— Раз так — пошли мороженое трескать! Это хорошо, что ты здесь — хоть мороженого пожрем!
— Пошли трескать мороженое, — сказал он. — И слово это ему понравилось.
Ухо горело, а злости не было. Он просто распихивал дерущихся, оттаскивал от своих двоюродных братьев их противников, которых было больше и которые были очевидно сильнее. А если ему приходилось все же съездить кому-нибудь из них, не метил ни в лицо, ни под дых. А вот в ухо с веселой радостью незлобивой мести — съездил. Потом они убегали от истошно свистящих милиционеров в белом, похожих на привидения: белый шлем, белые перчатки, белые гимнастерки, белые галифе.
А на следующий день, вернее в ночь, они взяли его с собой. И Коршак греб, греб сильно, лодка шла хорошо. Грести он умел не ахти как, но греб не впервые. Потом ему сказали: «Оба табань», — и эти слова он знал! Он придержал плоскодонку, а старший шарил в темноте за бортом, потом что-то достал. Это был перемет, и они пошли по перемету, снимая время от времени еще живых рыбин. Коршак сидел тихо и тихо подгребал потому, что ему так было велено. Когда они пристали к берегу, он даже пожалел, что мало плавали.
Лодку замкнули на замок, накрыли улов брезентом, потом постелили что-то прямо на песке и легли все трое. Ночь была звездная, только душная, и темнота была какой-то вязкой, липучей, что ли, казалось, что вытянешь руку вверх к звездам — и темнота останется на ней, как чернила.
Уснул он на рассвете. А проснулся оттого, что пригрело солнце и послышались знакомые голоса. С двумя пустыми ведрами мальчишки возвращались вдоль берега. Шли от пристани, которую отсюда было чуть-чуть видать. И по тому, как громко они говорили, как смеялись, он понял: рыбку-то огольцы снимали чужую, «загнали» ее и теперь ничего не боялись…
Потом был налет на «мордушки» — по тому берегу. Операция заняла всю ночь, вернулись на рассвете, хотя вышли еще часов в пять вечера накануне. Течение снесло их километра на полтора ниже, догребались вдоль берега. Здесь Коршака на веслах сменил старший, Коршак нагнулся к воде, чтобы остудить руки, и вдруг увидел маму — она сидела на самом верху невысокого обрыва, свесив босые ноги, а рядом, положив ей голову на колени, лежал человек, который встречал их на вокзале. Мама трогала его волосы и смотрела прямо перед собой. А может быть, Коршаку это лишь показалось, потому что он видел их одно только мгновение — все в нем оборвалось, рухнуло куда-то вниз, и все его существо летело, падая и падая, и он больше не смотрел в ту сторону. И лишь когда уже причалили к своему месту и надо было вытаскивать тяжелую лодку на песок и он перелез через борт в воду и посмотрел туда — это было недалеко, метров двести, ну от силы триста, — там никого уже не было…
А вечером мать получила телеграмму от отца. Он сообщал, что возвращается в Ленинград. Маму долго уговаривали ехать. Она плакала. Коршак слышал это с печки. Она плакала и молчала, а ворчливый женский голос мелодично убеждал ее:
— Поезжай, Тонечка… Ну, мало ли что. Все у вас будет хорошо. Вот увидишь. А если уж совсем плохо станет — не на другой же планете живем. Вернешься, хоть одна, хоть с сыном…
Тогда Коршак отнес это на счет того, что здесь ее родина, что в Ленинграде ей трудно, а здесь спокойно и понятно. Точнее, заставил, себя так посчитать. Потому что остро всплыло перед мысленным взором то ужасное, что увидел он с лодки.
Они приехали в Ленинград, а отец не доехал. Самолет, на котором он летел из Мурманска, пропал. Пропал и все — ни обломков, ни следов, ни последней связи. Военный СБ взлетел тогда в хмурое небо по дождику — на трассе и в Ленинграде обещали хорошую погоду. И никуда не прилетел этот СБ.
Коршак помнил, как встречали их на вокзале какие-то военные. Никого и никогда прежде, кроме шофера старшины Степанова, Коршак не видел. Их встретили с непонятной им обоим молчаливой и строгой предупредительностью. Мама спросила самого старшего из них:
— Ради бога… что случилось?!
Седовласый военный снял фуражку, отер лоб платком и ответил:
— Отчего же? Просто ваш муж задерживается. И поручил нам встретить вас. Дома все в порядке. Там даже убрали.
— Разве у вас есть ключи? — тихо спросила мама, пристально глядя ему в глаза.
Он пожал плечами:
— Зачем же у меня. Нет, не у меня… У коменданта управления есть ключи от всех наших квартир. Разве вы этого не знали?
Но мама не поверила ему — с этого мгновения она неотрывно следила за Степановым, но тот, стесняемый присутствием высокого начальства, молча укладывал в багажник чемоданы, сетки, свертки с саратовскими гостинцами — и только на секунду они остались вдвоем друг против друга.
Мама тронула пальцами карман его гимнастерки — там, где он хранил документы и где мотался на цепочке значок ГТО, «Готов к труду и обороне».
— Коля, — шепотом сказала она. — Ну, ради бога! Что случилось?
Степанов, глядя куда-то мимо нее, медленно выговорил:
— Задерживается товарищ армейский инженер.
Но так тосковало его лицо, так кричали его глаза, что поверить словам его было невозможно.
Трое суток они прожили в молчании и неведении — обед и ужин привозили из управления. Но ел только сын — такой еды он еще не пробовал. И военный — тоже военный, только очень молоденький и ладный — всякий раз, оставив судки с едой на кухне, входил к маме и докладывал, какие блюда он привез.
Степанов дальше прихожей не проходил.
А потом приехал самый главный. Это был коренастый, кряжистый человек с большим красным лицом, неулыбчивый, с тяжелым взглядом глубоко сидящих под прямыми бровями глаз. Это он нашел Коршака-старшего еще на рабфаке. И повел его по жизни так, чтобы Коршак не замечал этого. Он не помогал ему, но оступиться бы не дал, он, заинтересованный в инженерных кадрах, внес его в список тех, кого должны были направить в институт — ускоренный институт инженеров гражданского строительства. А через три года — тогда учились они три года — этот человек вызвал Коршака к себе в кабинет. И когда тот пришел, от смущения не зная, как себя вести и куда деть руки, он сказал Коршаку: