Каждое мгновение!
Шрифт:
— Как же вы? Давайте я такси вызову…
— Вы, Коршак, неисправимы. Я же хитер — ох и хитер же я. А вон — что?! — Он тросточкой ткнул в темноту у гостиницы. Там призывно светились два неярких огонька.
И тут же огоньки раскалились добела и двинулись навстречу. Потом из тьмы появилась «Чайка», принимая на свои полированные поверхности бесстрастные отблески гостиницы.
— Первый экземпляр я отправил в журнал, — уже деловым и усталым голосом произнес Сергеич. — Нынче они позвонят вам. Я там кое-что — самую вопиющую малость — поправил. А второй — вот. — Он достал из кармана плаща свернутую в тугую трубочку рукопись. — Не подумайте, я не таскал ее в кармане и в гардероб не сдавал. Она в портфеле была, портфель же в машине. Вот вам. Домашнее задание.
«Чайка»
— А записную книжечку-то — заведите! В следующий раз проверю…
Жизнь на берегу не складывалась…
Две толстые одинаковые официантки, почти невидимые в табачном дыму, сотнями разносили пивные кружки и набор «номер один» — ломтик сайры бланшированной, два перышка зеленого лука, половинку селедки и еще что-то — понять невозможно. Было жарко и душно. За длинными столами мужики сидели плотно, плечом к плечу, как в кают-компании. Это место — полупивную, полуресторан неподалеку от затона — знал весь рыбацкий флот и любил его. Здесь встречались, когда уже не надеялись встретиться, здесь возникали знакомства и дружбы. Здесь бывали и рыбацкие капитаны, и старшины с малых рыболовных ботов, тралмейстеры и мотористы. Здесь редко появлялись стармехи и командиры крупных судов. И почти никогда не бывали тут «люди с международных линий» и пассажирских теплоходов. Те предпочитали более нарядный, почти весь стеклянный, с видом на море ресторан «Морской». И Коршак любил это заведение. Здесь никогда не было драк, ни у кого ничего не пропало, а если не обнаружилось, скажем, куртки или фуражки, а на их месте — что-то чужое, значит, обменялись нечаянно, завтра принесут.
Все, что случилось с ним после той жуткой радиограммы, было пустым и ненужным. Он жил словно в пустоте — уже не было Сергеича, и сам он отказался от Феликса. И Феликс оказался прав: «Не сможешь». И не смог — ничего не было в душе. И теперь нужно было узнать в жизни что-то иное, жить как-то иначе. А он еще не умел этого делать сам, он знал, что придет такая пора, но потом. Оставались вот эти люди.
Рядом тесно пристроился мужчина. У него было большое свежее лицо. И когда он снял свою огромную фуражку — сделалось жарко, — Коршак понял, почему тот не сдал ее в гардероб: мужчина был лысый. Его могучая седина держалась только на висках да над ушами, а весь череп был голым и загорелым. И Коршак подумал, что этот из старожилов, здесь рано лысеют. Особенно капитаны. Но были еще и иные приметы, по которым можно было догадаться, что это капитан. В нем меньше было суеты, он твердо держал дружку, он сидел с достоинством и свободно. И еще была в нем какая-то особенная независимость, видимая с первого взгляда. Человек этот смотрел неулыбчиво и внимательно. Он действительно оказался капитаном сейнера с номером, а не с названием, словно военный корабль.
Только у них двоих не было компании, и оттого они разговорились… Потом капитан сказал:
— Мне нужен хороший рулевой.
— Я рулевой, — сказал Коршак.
— Сайра.
— Да, — ответил Коршак. — Хорошо, сайра.
— Завтра в девять ноль-ноль, от четвертого отходит трамвайчик. Жду на пирсе.
— Хорошо, — сказал Коршак. — Я не опоздаю…
Капитан расплатился, поднялся, помогая себе руками, надел фуражку и вышел.
Над островом, над бухтой клубился плотный дневной туман. Или, может быть, это были облака. Где-то кто-то жил, словно спросонья. Так оно и должно было быть, потому что порт этот — ночной порт, с ночной рыбой, с ночной суетой и огнями.
И Коршаку, валяющемуся в волглой, прокисшей от плесени постели, постепенно стало казаться, что ничего в его жизни не было и нет, кроме этого утреннего солнца над побережьем по ту сторону пролива.
Нужно было срочно что-то делать.
Нужно было найти, наверное, женщину — тихую и спокойную, которой не надо ничего объяснять. И тогда Коршак пошел в порт. Так вот, не переодеваясь, не сменив сапоги на «корочки», в фуражке и свитере под курткой. Это же надо придумать — дневные танцы! Везде, на всем свете они начинались в сумерках. Здесь же в сумерках жизнь стекала из городка вниз — к причалам, к сейнерам, к загустевшей от сумерек тяжелой воде. Но зато днем грохотала радиола с усилителем, топтались в одноэтажном деревянном Доме культуры странные пары, торжественно и старательно сидели девочки, надев все самое дорогое и лучшее.
Застиранный вальсик так и плавился в ушах. Коршак прошел сквозь толпу к музыке и шороху ног, к теплому человеческому запаху. И встал, грузно прислонясь плечом к оштукатуренной стене. А напротив, у стены тоже стояла женщина в зеленом кримпленовом платье. Стояла и смотрела на Коршака. Скорбное лицо над белым горлом, горький рот, очень взрослые и недобрые глаза. Вальсик иссяк, словно вытек до капли. И Коршак пошел на это лицо. Он его только и видел: глаза и рот. И он видел: взгляд в этих глазах поднимается к нему из своей кромешной глубины. И он подошел. И сказал. Он сказал такое, потому что не слышал своего голоса и не чувствовал себя. Он сказал:
— Я где-то вас видел. — Нагнулся над ее дрожащей рукой и почуял, как тонко, как щемяще она пахнет. Он нагнулся еще ниже, к самым прозрачным пальцам, к самому ее теплу, и, прежде чем коснуться их губами, вдохнул этот запах. И вдруг Коршак почувствовал, как вторая, свободная рука женщины, подрагивая, легла на его раскаленный затылок — и замерла там.
— Меня зовут Мария… — тихо сказала она.
— Вас зовут Мария? — повторил Коршак, распрямляясь. — Я давно это знаю…
Ей надо было надеть пальто. Она протянула красноглазому гардеробщику картонный номерок на белом шнурке. И номер Коршак запомнил — шестьдесят семь — чернилами, самодельный. А пальцы ее дрожали, и дрожал в руке картонный номерок. И сам Коршак не мог подавить дрожи.
Узенький мех воротничка касался, ее открытых ушей. Она шла чуть впереди, опустив голову. И у нее был тяжелый узел светлых, не крашеных, а словно бы уставших волос. Здесь некуда было идти, и они пошли к морю. Море хрипело в черных отполированных камнях, хлюпало у самых подошв. А Мария все еще ни разу не обернула к Коршаку своего лица.
Они не разговаривали. Они не произнесли ни слова между собой с того самого момента, как он поцеловал ее руку. Он и до сих пор ощущал на губах свое прикосновение к ней, берег его.
Потом был камень — тоже черный. Но он был большой и плоский, как половина планеты. Вода не перекатывалась через него, а подмывала, словно камень этот, в начале которого они стояли, умел промокать и словно всасывал море всем своим нутром; он был влажным и поблескивал тускло и серьезно, как оружие. Точно его специально воронили.
Мария стояла в своих туфельках на плоскости этого камня, а Коршак возвышался над ее узкой спиной и над ее затылком, тяжелым от волос, он страстно хотел и не мог прикоснуться руками к ее плечам, так строго обтянутым серым сукном пальто. И вдруг она обернулась к нему. Она подняла к нему свое лицо. Он наклонился и коснулся твердыми губами ее холодной переносицы и закрыл глаза. Она положила свою ладошку на брезентовый лацкан его куртки. И он все еще не поднимал рук — тяжелые, холодные в пальцах, они висели у него вдоль тела. Ему показалось, на мгновение только, что она словно бы потерлась головой о его губы.
Он отчетливо представлял себе, видел, как это происходит, чувствовал, как при нем свершается тайна ее жизни, как омывает теплая кровь ее щеки и губы, видел, казалось ему, как мерцает в ней ее сердце — такое близкое вдруг и понятное.
И все-таки не было тайны в ней, — он чувствовал себя так, как если бы сам породил ее от кончиков ногтей на ногах до вот этого трепета под своими губами, он думал о ней, обо всем, что есть у нее, приемля все это и радуясь тому, что предстоит.
— Послушай, — проговорила она. — Что это? Что это такое?