Каждое мгновение!
Шрифт:
Среди сотен и десятков таких же хлеборобов и механизаторов он прожил, не оставив особенного следа — он не построил городов, не проложил дорог, не возвел мостов или зданий. Он поставил только себе хату — пятистенку, крепкую, хоть и без фокусов, и помог вместе со старшими сыновьями поставить дом Олегу с его женой. И, наверное, еще предстоит поставить два дома — для Володимира и Алешки, когда они женятся, а маленькому хватит и отцовского дома — простоит дом еще лет тридцать, не меньше: прошлой весной, когда открывал завалинку, глянул на нижние венцы — крепкое дерево, со смолой в душе, почти не обветшало за все эти годы.
Он только помогал родиться хлебу, свекле, капусте. Если сложить все, что выросло на земле, к которой он приложил руки, будет гора не меньше Хингана. Но все это исчезло, развеялось
Для Дмитриева-маленького судьба началась с того, что приехал к ним домой хирург из районной больницы: уже свет зажгли, ужинать собирались. Скорая помощь, фургончик на шасси — въехала во двор и, скрипнув тормозами, встала у самого крыльца.
Отец думал — к нему, а лысеющий молодой вежливый человек с неестественно красным и грубым лицом над крахмальной белой рубашкой, оказывается, — к Алешке.
— Присаживайтесь. Скоро заявится. Вечно опаздывает.
— Ничего, ничего. Мне спешить некуда. На сегодня все.
Дмитриевы один раз в день сходились все вместе — за одним столом. Обедали и ужинали сразу. Володимир только что сажу и окалину с рук и лица смыл, сидел за широким столом напротив хирурга, светя мокрыми волосами и отполированными огнем и жаром металла щеками.
— А вы что, доктор, знакомы с Алешкой нашим? — спросил отец.
— Да как вам сказать, — отозвался хирург. — Заочно. Мне его ваш односельчанин рекомендовал. С аппендицитом лежал. Больничка районная, все на виду, ничего не скроешь. Я до этого на специализации был по торакальной… Простите, — по хирургии сердца и легких. А инструмент единственный. Дилататор называется. Сломался.
Хирург достал из портфеля плоскую, как готовальня, коробку, открыл ее — блестящий инструмент какой-то, изогнутый, словно клюв, с ручкой еще ручка — точно ручной тормоз у велосипеда. Блестит — хромирован.
— Когда здесь вот, — показал хирург, — нажмешь дилататор, рассекается патологическое сращение створок клапана сердца. А тяж вот оборвался…
Отец даже задохнулся от волнения и ужаса, представив на миг, как действует этот инструмент.
— Так вот этой штукой лезут прямо в сердце?
Хирург смущенно заулыбался, догадавшись, что напрасно выдал такие подробности. Зачем все это знать штатским людям. Но было уже поздно. Отец пристально, со страхом глядел на инструмент, не решаясь потрогать его.
— Да вы можете его в руки взять… Он сейчас не стерильный. Нате, посмотрите. Оборвался тяж. Проволочка такая нужна — и стальная, чтобы упругость в ней была, и нержавеющая — ни под каким видом. Паять нельзя. А тем более сваривать… Вот мне и порекомендовали вашего сына.
Отец все же взял в руки незнакомую страшную вещицу. Сначала то, для чего она предназначена, не давало помыслить о механизме ее. Но потом отец овладел собой, понял: если нажать эту штуку, похожую на ручку велосипедного тормоза, клюв инструмента разжимается крошечным зонтиком. И отец, знакомый с металлом и с механизмами, догадался — здесь проволоку надо по горячему сажать, но так, чтобы не перегреть — ни проволоку, ни место крепления. Оборвется в раскрытом состоянии — не вытащишь. И все такое тонюсенькое, малюсенькое — нагрев рассчитать надо до градуса. В слесарке — какие там градусники — на глазок! Не по рылу Алешке! Чтобы такое сделать — полвека надо с металлом иметь дело.
Пришел Алешка — распаренный после горячего душа, волосы мокрые. Белая рубашка с засученными рукавами. Тонковатый, но ладный, собранный, и не скажешь, что слесарь. Как, впрочем, и про Володимира не скажешь — кузнец. Кузнец должен бы косую сажень в плечах иметь, ручищи, как у гориллы, а этот только что плосок да чуть впалая грудь разделена мощными, угадываемыми под рубашкой мышцами, да ключицы, словно из стального прутка «десятки» выгнуты.
Отец теперь словно впервые увидел сыновей своих. Олега только не хотел вспоминать — что-то сытенькое, куркулье появилось в нем. Он словно впервые увидел своих старших сыновей — оно всегда так — в присутствии незнакомого человека появляется какая-то острота зрения на свое, привычное. На людей и на вещи, на весь уклад жизни. Вот неудобно сидеть незнакомому, но, вероятно, хорошему человеку посередине комнаты на высокой табуретке, все оглядывается на снующую за спиной его женщину — хозяйку дома, не привык спиной к женщине сидеть.
Алексей взял в свои неслесарские — аккуратные, отмытые руки инструмент. И по тому, как он держал его, как пристально и спокойно, с каким-то прицеливанием разглядывал его своими умными глазами, отец понял — сделает, и делал что-то похожее уже. И расстроился окончательно.
Он расстроился оттого, что, оказывается, породил, выкормил, можно сказать, вырастил подле себя сыновей, а не знает их сути. Да и вырастил ли — может, просто позволил расти возле себя, ничему не уча и ничего не добиваясь? А они выросли. Теперь и уйти из-за стола он не мог, и оставаться было трудно, — не знал, что говорить и как вести себя. Вдруг главным человеком в его доме сделался Алексей. Даже не Володимир. Это продолжалось недолго — хирург, дождавшись согласия Алексея, неуклюже и скрывая радость, раскланялся. Алексей убрал инструмент, мать подала ужин.
Дмитриев запомнил это событие со всею подробностию. Все запомнил: и почтительное уважение, с каким смотрел на Алешку старший брат, и горделивый профиль матери, и хирурга того запомнил настолько отчетливо, что мог бы и сейчас узнать его красное, обветренное лицо среди множества людей. Не забыл хирурга и его чудовищный инструмент и отец. Спросить Алексея, справился ли он с заказом — постеснялся. Но судя по тому, что никаких разговоров на селе не было, судя по тому, что Алексей оставался спокойным и словно бы себе на уме от удовольствия — сделал. А не оборвется штука эта? Все же мальчишка делал, пацан, что он понимает в медицине и в сердце человеческом! А тот понадеется, всунет, два раза нажмет и поверит, что и впредь не сломается. А она возьми и сломайся! Нержавейка — это сталь странная: неизвестно, в каком месте обломится и неизвестно почему. Легированную ставить бы — нельзя, окислится — все одно смерть.
Так и жил Дмитриев-отец с этой тревогой. Увидит ли человека в белом халате, скорую ли помощь — раза два встречал на дороге ту санитарную линейку, на какой приезжал к нему в дом хирург — сердце закатывалось — беда! Но, распустив снежный смерч, проносилась старенькая еще по-военному зеленая «санитарка» с поблекшими красными крестами — мимо.
Однако месяца через два-три, уже глубокой зимой хирург приехал снова. На этот раз он был в полушубке и в пимах, но огромное красное лицо его словно не испытывало мороза, а приехал на заиндевевшей лохматой лошадке, запряженной в крошечные сани — кошевку. Было воскресенье. Еще не остыла банька во дворе. Отец, сыновья и даже мать, наконец, помылись всласть, напарились, и даже в доме пахло мылом и вениками и вообще тем запахом, что говорит о чистоте, праздности и умиротворении. Дмитриев с женою чай пили. С лимонником. Самовар посередине стола — варенье из домашней и таежной ягоды. И из ревеня. И рыба соленая, нарезанная крупными ломтями. Дмитриев пил чай так — в кружку, которая больше его головы, до половины накладывал варенья, отрезал себе большой во всю буханку ломоть хлеба и клал на него сверху соленую кету, очистив ее предварительно от шкурки и от хребтины и вытащив ребра.