Кельтская волчица
Шрифт:
— Старая вошь, — донеслось до Ермилы тихое шипение, — я очень правильно сделала, что избавилась от тебя. О, отвратительные, вонючие тряпки, проеденные крысами… — пришелица откинула одеяло прочь, и оно упало на пол, так что Ермила хорошо видел его из-за колоды. Незнакомка сделала еще несколько шагов: — ты полагала, что можно наслаждаться безнаказанно и ничем не заплатить за это?
Что-то блеснуло, похожее на сверкание клинка, а потом послышался лязг зубов, который очень напомнил волчий. Услышав его, Данилка в подземном коридоре пошатнулся и задел цепь, опоясывающую один из сундуков — раздался скрежет, и Ермила уже не сомневался, что их обнаружат. В самом деле — длинный алый шлейф заметался по полу, снова раздались легкие, почти летящие шаги, и вот над головой Ермилы, высунувшегося из подпола склонился бледный, почти прозрачный лик женщины с огромными горящими как звезды черными глазами.
Ослепленный их сиянием, Ермила на мгновение зажмурился, но пришедшая дама протянула бледную, опутанную
Только теперь, оказавшись с пришелицей лицом к лицу, ошеломленный охотник не без труда признал в ней французскую гувернантку старшей княжеской дочери мадам Жюльетту де Бодрикур, прозванную дворовыми Буренкой.
— Ты? Ты, боярышня, — только и смог он выдавить из себя. — Ты здесь? Но как? Ведь уже почти ночь…
— И что с того? — ответила ему Жюльетта мелодичным, ровным голосом: — Ты не рад меня видеть, Ермила?
— Рад? — Ермила встряхнул головой, словно ослышался и обернулся ко входу в подпол, откуда теперь торчала голова не менее изумленного Данилки. — Мы, знамо дело, рады премного, — проговорил он с трудом, — но как — то не поджидали вовсе…Ты к чему пришла — то так поздно, боярышня? Тебя никак послала матушка Сергия?
— Сергия?! О, нет! — Жюльетта уселась на скамью напротив Ермилы и насмешливо наблюдала, как из подпола вылезает второй охотник, как он смущенно отряхивает пыль с одежды и одергивает рубаху под пояском. Жюльетта закинула руки за голову, так чтобы заметнее обрисовывались красота ее шеи и выпуклости пышной груди, и продолжала даже немного мечтательно: — О, вовсе нет. Причем здесь матушка Сергия? Меня вела любовь, — она посмотрела Ермиле в глаза, и в ее сдержанном голосе, так непредсказуемо срывающемся на низкие, волнующие ноты, пролилось дивное очарование: — я пришла,
потому что я узнала, наконец, что ты остался здесь. Матушка Сергия скрывала от меня, что произошло. Но я узнала все. Я сумела добиться от нее признания. О, когда я поняла, что я больше не увижу тебя в течение времени, которое будет длиться невероятно долго, я ощутила себя на грани отчаяния. Мой ненаглядный, — она протянула к Ермиле точеные руки, — я знаю, что твое сердце добро. А добрые и любящие люди всегда беззащитны. Поэтому ты попался в лапы этой матушки Сергии, которая вовсе и не монахиня, только прикидывается ей. Как она смогла перехитрить тебя и очаровать? Почему ты так доверился ей? Вот о чем я не перестаю себя спрашивать. О, это только на вид матушка Сергия кажется лишенной всякого обаяния и хитрости. Она также наивна, как Ева. Но нельзя забывать, что все-таки змей одержал над проматерью всего сущего победу. Да еще какую победу! — ослепительно белые зубы Жюльетты сверкнули, как клыки дикого зверя, готовые укусить, но она быстро приняла прежний, почти по-детски невинный вид: — Я вижу, что ты, Ермила и твой молодой помощник открыли для себя тайник бабки Облепихи! О, да, вы верно догадались, эта старая карга не брезговала никакими темными делишками и припрятала у себя украденную ее разбойными людишками церковную утварь. Конечно, она все выполняла, о чем бы только ее не попросила ее зазноба. — Француженка принялась смеяться, в ее голосе звучало обольщение, но в то же время и явная, непоколебимая гордость. — Она же души не чаяла в Аксинье, настоятельнице сгоревшего монастыря, а потом долго прятала ее на своем дворе, покуда все страсти в округе не утихли. Вы только немного прошли по подземному ходу, но если бы вы двинулись дальше, то увидели бы, что дорожка та привела бы вас к самому разрушенному монастырю. Той дорожкой спаслась Аксинья со всем богатством монастырским, когда обиженные крестьяне накинулись на монахинь с вилами и запалили обитель.
— А тебе, боярышня, почем все известно? — недоуменно пожал плечами Ермила, — ты ж у нас тогда и не жила. Да и как-то не по возрасту тебе. Прощеньица прошу, молода уж очень, чтоб о давних делах здешних помнить.
— Молода очень? — переспросила его Жюльетта, загадочно улыбаясь. — Что ж, я всегда молода. Однако оставим в покое Аксинью и старую вошь Облепиху с ее грязным скарбом. У нас очень мало времени. Я должна сказать тебе, — она быстро поднялась со скамьи и подошла к Ермиле так близко, что он уже не мог оторвать взора от ее прекрасного лица, которое, казалось, загоралось изнутри дерзостным, призывным огнем: — только с той поры, как я поселилась в усадьбе, я словно пробудилась — я увидела тебя, — продолжала она, понизив голос: — Я сведуща во многих науках, я много путешествовала по свету, но все это сделало меня лишь больной и разбитой, и я пребывала как будто в страшном сне. Я видела чудовищ, которые подстерегали меня, с глазами одного на затылке другого и с утиным клювом. Я мучилась в тоске. И наступающая ночь не несла мне ничего, кроме ужаса и горечи, а с тобой она могла бы стать божественной. Я представляла себе эти грядущие мгновения будущего, предназначенные только для нас двоих, для наших душ, для наших обнаженных тел. Мгновения, в которые благодаря милости небес мы оба станем совершенно счастливы. Как это было жестоко с твоей стороны — уйти от меня, оставив меня всего лишь обломком, выброшенным
— Когда я подумала, что мне предстоит не увидеть тебя несколько дней, я пережила ужасные муки, — продолжала Жюльетта, заметив успех. — Мне показалось, что у меня вырывают душу из тела. Я закричала, как проклятая душа, погружающаяся в ад. Я помню, как ты смотрел на Сергию, когда она расчесывала волосы перед зеркалом. Я помню, что ты следил за каждым движением ее руки, ты страстно желал ее и не мог позволить себе сознаться в том, потому что она была монахиней. А я… Я думала, что я сойду от ревности с ума. Бывало так, что мне одновременно было и странно и страшно смотреть на тебя. Я не знала, как завладеть твоим вниманием. Ты всем существом своим отдавался любви к Сергии. Но сам ты оставался для меня полярной звездой, моей путеводной ниточкой, — француженка стиснула руки в кулачки и говорила с неистовой, неумолимой силой. Ее огромные глаза пламенели все ярче, обжигая и притягивая к себе неотрывно: — я вообразила себе, что здесь на болоте среди диких зверей и птиц, совершающих свой свободный полет, мы сможем обрести наше естество, и нам никто не помешает, дорогой мой. О, тысячи, тысячи птиц летели от меня в твою сторону. Они летели тучами, закрывающими небо… И я ощущала неизбывную радость от того, что запрокидывая голову, чтобы посмотреть на них, ты тоже понимаешь, что они летят от меня к тебе, от меня к тебе…
— А когда летели птицы, Ермила Тимофеич? — спросил, дернув старшего охотника за рукав, Данилка, — это, что, вчерась было? Так там всего и пролетело, что две сороки. Рано им еще на юг-то лететь, в октябре тронутся.
Однако, Ермила, похоже не слышал своего молодого товарища. Жюльетта постепенно опутывала его тонкими, но очень прочными нитями неотразимого очарования.
— Что ж, сегодня ты уже не увидишь их, этих птиц, мой милый, — проговорила она выразительным, красивым голосом, прикасаясь тонкими белыми пальцами к щетинистой щеке Ермилы, — они больше не прилетят, в том нет нужды. Потому что к тебе пришла я. Дикие осенние гуси закрывают небо, но они больше не нужны ни тебе, ни мне. Я пришла к тебе навсегда, и в своей обоюдной ласке, мы сольемся в единое существо! — напрягшись, она словно выстрелила последние слова в конвульсии страстной и одновременно яростной, и ее исступление мгновенно передалось Ермиле. Забыв обо всем, он схватил Жюльетту в объятия, а молодой Данилка отшатнувшись к стене наблюдал за всем, оглушенный и потрясенный так, что его горло перехватил спазм, который проникал в самые глубины его существа, пока не вытащил наружу обнаженный, неприкрытый, унизительный страх. В мгновение он ничего не был способен испытывать кроме дикого страха, осознавая, что на его глазах совершается нечто ужасное, но не находя объяснения своему глубинному знанию и не имея силы, чтобы его растолковать.
В ужасе Данилка бросился прочь из дома. Покинув горницу, в которой Ермила в неистовстве опрокинул Жюльетту на шаткий стол и рвал на ней одежду, Данилка подбежал к двери и схватился за засов. Но вдруг понял, что засов — то все еще был задвинут, как его и оставил старший доезжачий, войдя в дом со двора.
Выходило, что мадам де Бодрикур вовсе не входила в дом через дверь. Что же, она проникла через окно или через тот самый подземный ход, который привлек их внимание едва уловимым колыханием под стоявшей многие годы неподвижно колодой?! Так кто же она? Невесомый дух, способный передвигаться по воздуху?!
Пораженный явившимся ему открытием, Данилка обернулся и тут увидел Ермилу, зажатого лапами огромного рогатого существа, которое, приникнув к его горлу, скалило над ним огромные волчьи зубы. Вскрикнув, Данилка дернул засов и полностью лишившись ощущения окружающей его реальности, упал на руки только что взбежавшего на прогнившее крыльцо старой облепихиной избы Командора де Сан-Мазарина. Спешившая за ним Софья склонилась над Данилкой и прыснула ему в лицо колодезной водой, стоявшей в бочке у самого крыльца и уже подернувшейся по вечеру тонким ледком. Охотник замотал головой, что-то бормоча под нос.
Тем временем Командор де Сан-Мазарин вступил в курную Облепихину горницу.
— О, месье граф Филипп-Мазарин де Сан-Мазарин, — послышался оттуда обольстительный голос Демона, — неужто опять Вы, мой ненаглядный! Что Вы от меня желаете, дорогой граф? Я к Вашим услугам, но мне хотелось знать цель Вашего посещения.
Оставив Данилу на траве рядом с крыльцом, Софья поднялась в избу вслед за Командором. При первом же взгляде, она обнаружила, что торопились они не напрасно — Белиал едва не покончил с несчастным дворовым Ермилой. Скрюченное тело старшего доезжачего князя Прозоровского возвышалось за опрокинувшимся столом, залитое пивом, среди разбросанной деревянной посуды и крупно отрезанных кусков соленого и копченого мяса. Он не подавал иных признаков жизни, кроме едва слышного постанывания.