Кэрель
Шрифт:
— Роже, дружище, пропустим вместе по стаканчику!
Он обнял парня за шею. Роже улыбнулся. Он взглянул на холодное и влажное лицо за тонкой пеленой тумана, который рассеивался от их дыхания.
— Как дела, Жиль?
— Нормально, малыш. Мне это все до фени. Этот старый козел меня не колышет. Тоже мне, нашелся. Не на того напал. Он ведь не мужик, а просто пидор! Педрила! Слышь, Роже! Пердила! Дешевка, если так тебе больше нравится! Мы-то с тобой кореши. Мы можем делать, что захотим. Мы почти родственники. Наши отношения — это дело семейное. А он просто педрила!
Чтобы не заикаться, он старался говорить быстро и так же быстро шел, чтобы поддерживать равновесие и не шататься.
— Послушай, Жиль, ты что, надрался? Ты случайно не перебрал?
— Спокуха, приятель. Бабки мои. А он своими пусть подавится. Пойдем, я тебя угощаю.
Роже улыбался. Он был счастлив. Он с гордостью ощущал на своей шее шершавую и нежную руку Жиля.
— Его просто нет. Он всего лишь маленькая мошка. Поверь мне, маленькая мошка. И я раздавлю его.
— О ком ты говоришь?
— Об одной падле, если хочешь знать. Не бери в голову. Вот увидишь. Скоро ты все поймешь. Поверь мне, он больше не будет мне мешать.
Они спустились сначала по улице
— Ты видишь его, это он.
А потом к Тео:
— Здорово, приятель.
Он подошел. Тео улыбался.
— Не угостишь нас стаканчиком, Тео? Я с дружком.
В то же мгновение он схватил бутылку за горлышко и быстро, молниеносным движением руки разбил ее о стол. Острым, как штопор, осколком он перерезал каменщику сонную артерию и завопил:
— Я же сказал, что тебя больше нет!
Прежде чем хозяйка и изумленные пьяницы успели вмешаться, Жиль был уже на улице. Он затерялся в тумане. К десяти часам вечера полиция явилась за Роже к его матери. На следующий день он был отпущен.
В архитектурных мотивах двойного герба Франции и Бретани, украшающего величественный фронтон брестской бухты, использованы атрибуты парусного мореплавания. Два этих расположенных рядом овальных каменных герба не плоские, а выпуклые, как бы надутые ветром. Высеченные архитектором подчеркнуто небрежно сферы впечатляют, тем не менее, своей мощью и совершенством. Это две половины сказочного яйца, снесенного, быть может, самой Ледой после того, как она познала лебедя, и таящие в себе исток сверхъестественной и одновременно природной силы и богатства. Несмотря на линии и завитки, это вовсе не обычное, небрежно выполненное, предназначенное для детского развлечения украшение, а явственно воплотившаяся земная мощь, подкрепленная силой морального авторитета и оружия. Будь они плоскими, они не казались бы столь внушительными. Ранним утром их золотит солнце. Потом его свет медленно растекается по всему фасаду. Обвешанные цепями галерники, выйдя из тюрьмы, стояли на этом мощеном дворе, простирающемся до зданий Арсенала, окружающего набережную Пенфелда. Может быть для того, чтобы сделать более зримыми и облегчить тем самым заточение каторжников, огромные каменные края символически прикованы друг к другу цепями, но цепями более тяжелыми, чем якорные, и кажущимися от этого мягкими. Здесь, на этой территории, каторжники, как скот, сгонялись в стадо, подгоняемые непонятными командами и приказами. Солнечный свет медленно скользил по граниту великолепного фасада, не уступающего по своему благородству и обилию позолоты фасаду венецианского дворца, и, проникнув во двор, разливался по мостовым, искореженным сильным пальцам и деформированным лодыжкам каторжников. Напротив, на Пенфелде, еще золотился густой туман, за которым скрывался Рекувранс с его низенькими домиками, а чуть дальше — сразу же за ним — узкий вход в брестскую гавань, с оживленно снующими лодками и высокими судами. Составленные морем архитектурные фантазии из парусов, дерева и канатов открывались утром перед еще затуманенными сном глазами скованных попарно мужчин. Галерники дрожали в своих полотняных серых изодранных в клочья одеждах. Им давали мутную теплую похлебку в деревянных мисках. Они протирали глаза, стараясь разлепить слипшиеся от сна ресницы. Руки у них были грубыми и красными. Они видели перед собой море, точнее, слышали в тумане голоса капитанов, вольных моряков, рыбаков, плеск весел и разносившиеся над водой ругательства, понемногу они начинали различать торжественные, помпезные паруса двойного каменного герба. Уже прокричали петухи. На рейде каждый новый рассвет кажется еще прекраснее. Ступая босыми ногами по гладкой влажной мостовой, галерники некоторое время идут молча или едва слышно перешептываясь между собой. Несколько минут спустя они должны будут подняться на борт галеры и начать грести. Капитан, облаченный в шелковые чулки, кружевные манжеты и жабо, важно прохаживается среди них. Он окружен сиянием. Его принесли на носилках внезапно возникшие из тумана носильщики, казалось, он является здесь воплощением самого Бога, ибо стоило ему появиться, как туман исчез. Его не было всю ночь, он растворялся в тумане, полностью сливаясь с ним (во всяком случае, в первое мгновение где-то, вероятно, оседала некая мельчайшая частичка радия, чтобы восемью или десятью часами позже вокруг нее смогли выкристаллизоваться самые прочные элементы тумана и появился этот жестокий и решительный человек, напоминающий своей позолотой и украшениями фрегат). Галерники давно мертвы. Их никто так и не заменил. Их несбывшиеся надежды исчезли вместе с ними. На Пенфелде теперь специализированные рабочие обслуживают стальные суда. Другая реальность — еще более жестокая — пришла на смену реальности лиц и сердец, делавших когда-то это место столь патетическим. Иногда красота только на мгновение пробуждается под воздействием мимолетной слабой вспышки внутреннего страха, но красота победителя непоколебима, ибо жизнь его совершенна и спокойствие незыблемо. От воды и тумана металл выглядит еще более сурово. Фасад и фронтон каторжной тюрьмы по-прежнему испещрены неровностями, но внутри там остались лишь мотки просмоленных канатов и крысы. Иногда появившееся из-за туч солнце освещает стоящую на якоре перед скалой Рекувранс «Жанну д Арк», по палубе которой снуют юнги. Эти беспомощные дети являются как бы чудовищным, утонченным и слабым потомством прикованных друг к другу спаренных каторжников. На скале за учебным судном видны неясные очертания школы стажеров. А вокруг, справа и слева раскинулись верфи Арсенала, на которых сооружают «Ришелье». Сквозь стук молотков слышатся голоса. Стоящие на рейде тяжелые и громоздкие чудища слегка смягчаются сыростью ночи и первой застенчивой лаской солнца. Адмирал уже не является, как это было раньше, командующим французским флотом, он теперь всего лишь морской префект. Выпуклый двойной герб не значит уже больше ничего. Он больше не напоминает о поднятых парусах, изгибах деревянного корпуса, выгнутой груди носовых фигур, тяжелых вздохах галерников и торжественности морских сражений. Огромное
Мадам Лизиана была женщина весьма утонченная и воспитанная, находясь за стойкой, она всегда обворожительно улыбалась, в то время как ее глаза не забывали холодно фиксировать количество посетителей и следить за тем, чтобы запуганные девушки не зацепили за ножку стула или каблук своими платьями из тюля и розового шелка. Если она и прекращала улыбаться, то только для того, чтобы дать своему языку спокойно отдохнуть на деснах. Это повторяющееся, наподобие тика, действие служило доказательством ее независимости и самостоятельности. Иногда она подносила украшенную перстнями руку к своим светлым волосам, уложенным в великолепную прическу, дополненную накладными буклями. Она чувствовала себя как бы вышедшей из роскоши окружающих ее зеркал, света и яванских мелодий, и в то же время эта пышность была ее собственным испарением, теплым дыханием, рожденным в пышной груди настоящей женщины.
Мужчина может быть пассивен (в той степени, в какой он бывает невнимателен, безразличен к почестям, собственному будущему и удовольствиям); тот, кто дает себя сосать, является существом менее активным, чем тот, кто сосет, в свою очередь и этот последний становится пассивным, когда его трахают. Впрочем, эта обнаруженная в Кэреле пассивность была присуща и Роберу, позволившему Мадам Лизиане любить себя. Он подчинился материнской опеке этой в равной мере сильной и нежной женщины. И это заставляло его порой забывать обо всем на свете. Что касается хозяйки, то ей наконец удалось найти опору, стержень, обволакивая который она как бы справляла «свадьбу мачты и паруса». В постели она терлась лицом и своими слишком тяжелыми грудями о тело безразличного, как алтарь, любовника. Робер возбуждался очень медленно, и Мадам Лизиана в прелюдии к любовному акту воссоздавала для себя самой некое его подобие: целуя основание носа своего возлюбленного, она внезапно с жадностью заглатывала весь этот орган целиком. От щекотки Робер постоянно вырывался, отстраняясь от влажного горячего рта и вытирая мокрый от слюны нос. Когда в дверях залы она заметила лицо Кэреля, она снова испытала то же волнение, что и тогда, когда впервые увидела вместе лица поразительно похожих друг на друга братьев. С тех пор размеренное и тихое течение ее жизни то и дело прерывалось приступами острой тоски, и Мадам Лизиане начало казаться, что ее затягивает какой-то омут. Сходство Кэреля с ее любовником было столь велико, что она помимо своей воли вдруг подумала, что это переодетый в матроса Робер. Приближение улыбающегося лица Кэреля раздражало ее, и вместе с тем она не могла оторвать от него глаз.
«Ну и что же? Ведь они же братья, это естественно», — сказала она себе, чтобы немного успокоиться. Но сходство было настолько — чудовищно полным, что заставить себя больше не думать о нем ей не удалось.
«Я внушаю ему отвращение: я слишком любила его, а избыток любви всегда вызывает тошноту. Чрезмерно сильная любовь выворачивает человека наизнанку — а все, что слишком бросается в глаза, вызывает тошноту».
«Ваши лица — это цимбалы, они никогда не сталкиваются, но скользят в тишине, одно по поверхности другого».
Преступления обогащали личность Кэреля, причем каждое из них привносило в нее что-то новое, не охваченное предыдущими. Убийца, рожденный в момент последнего убийства, оказывался в одной компании со своими благородными друзьями из тех, что ему предшествовали и которых он уже превзошел. Тогда он приглашал их на церемонию, которую убийцы былых времен называли «кровавой свадьбой»: все сообщники должны были вонзить нож в одну и ту же жертву, эта церемония чем-то напоминает уже когда-то описанную:
«Роза сказала Нюкору: „Это свой. Снимай носки и тащи водяру.“»
Нюкор повиновался. Он положил носки на стол и засунул в один кусок сахару, поданный ему Розой, потом, плеснув водки на дно сосуда, он поднял оба носка над ним и осторожно опустил в водку, стараясь замочить лишь самые кончики, после чего протянул их Дирбелю и сказал: «Решай, какой сосать: с сахаром или без. Не дрейфь. Тусоваться с нами в одной колоде — большая честь. Ворам нужно держать масть до конца».
Последний Кэрель, родившийся в возрасте 25 лет, появившийся из самых темных областей нашего сознания, сильный и крепкий, бодро повел плечами и обернулся к своим более молодым, радостно улыбающимся ему родственникам. Все Кэрели смотрели на него с симпатией. В грустную минуту он чувствовал их поддержку. Они существовали только в его памяти и от этого были окутаны легкой дымкой, придававшей им особое очарование и какую-то девическую грацию. Будь он немного смелее, он мог бы даже назвать их своими «дочерьми», как Бетховен — свои симфонии. Под грустными минутами мы подразумеваем такие мгновения, когда все Кэрели собирались вокруг последнего атлета под парусом из крепа — но не из белого тюля, — когда тот уже начинал ощущать на своем теле едва заметные морщинки забвения.