Кинжал для левой руки
Шрифт:
— Как это?
— Лег на снег… Она подкралась. Вроде как на падаль… С первого выстрела. У меня всего один патрон и был.
— Ну, значит, жить тебе долго… Смерть свою пристрелил.
Волка освежевали, выпотрошили, тушку жарили на еловом стволике, поворачивая как на вертеле. Грессер запек волчье сердце в угольях… Рвали полусырую, полусгоревшую волчатину голодными зубами. Оживали… Только Ильютович не ел:
— Не могу… Собачатина. У меня пес дома остался…
Шкуру подсушили над костром. Нарезали меховых стелек в сапоги. И поутру двинулись дальше. Смерть подарила им этот ночлег. Но ненадолго. К полудню Леман скорчился от дикой рези в желудке. Остановились.
Леман корчился и просил пристрелить его… Чтобы не слышать его стонов, Грессер оставил при больных Ильютовича, и вместе с Демидовым они отправились бродить по округе. Шли без надежд. Понимали оба: на сей раз — конец. С больными не уйти.
Стояло мартовское полнолуние, и огромная красная волчья луна катила по верхушкам елей.
— Николай Михайлович, смотрите! — вскрикнул Демидов.
На вершине валуна, похожего на постамент Медного всадника, высился большой деревянный крест о восьми концах — под голубцом. Поодаль, на берегу заметенного озерца, стояла рубленая часовенка, а подле нее три избушки, сращенные в одну под единой крышей. В крохотном оконце тлел красный свечной огонек. Туда и постучались, все еще не веря глазам своим. Из низеньких дверей вышел старец в черном монашеском облачении и в черных же валенках, бесстрашно спросил:
— Чьи вы будете? В чем нужду терпите?
Грессер, перекрестившись на часовню, объяснил, как мог, кто они и откуда и что остальные четверо замерзают сейчас в тайге без сил.
— Эх, — вздохнул старец, — из всей братии я один и остался… Однако же пособим чем сможем…
Он вытащил из-под крыльца деревянные санки, впрягся в них и зашагал вслед Демидову, торившему обратный путь.
— Как вас звать, батюшка? — спросил лейтенант.
— Отец Феофилакт я. Игумен Николо-Святского скита. Было нас четверо. Брат Савл преставился в позапрошлое Рождество. А братья Борис и Георгий как ушли летом за мукой в село, так и сгинули. Бог весть, где они и что с ними…
С трудом отыскали бивуак. Уложили Лемана на сани. Остальные, весьма воодушевленные открытием товарищей, поднялись и зашагали сами, время от времени впрягаясь по двое в сани. Так и дошли, и свалились без сил на скамьях трапезной, прислушиваясь лишь к тому, как старец разжигал печь, ставил чай да приговаривал, что потчевать ночных гостей особо нечем: сухари да рыбы сушеные, что братья Борис и Георгий без вести пропали и что год как живет он на подножном корму да милостию Божьей…
Потом пили что-то блаженно обжигающее и ароматное, потом игумен развел всех по кельям и укрыл самых продрогших драными овчинами…
Под утро, вынырнув из провального забытья, кавторанг Грессер вдруг тихо разрыдался от давно забытого чувства покоя. Того самого безоглядного, безмятежного покоя, когда можно отдаться сну всецело, не боясь, что ночью тебе выстрелят спящему в спину, что рядом с твоим случайным ложем разорвется шальная граната или вдруг хлынет море из роковой пробоины.
Впервые за много лет тело его каждой клеточкой ощутило вдруг свою безопасность, и он заплакал легко и счастливо, как плачут дети, убедившись, что кошмар остался во сне, и им ничто не грозит, и мир прекрасен. То были слезы смертника, которому объявили о помиловании…
Он проснулся от пригревшего щеку солнца, лившегося в келью из рубленого оконца, и с наслаждением втянул в себя запах чистого деревянного жилья — кисловатого духа овчины, терпкого аромата сухих дубовых листьев, восковых свеч перед иконами старого письма.
Потом повеяло печным теплом, и где-то неподалеку
В дверь и в самом деле заглянул дед, но не мамин батюшка, а игумен Феофилакт, и, перекрестившись, позвал в трапезную — к столу.
Николай Михайлович живо поднялся и, сбросив овчину, двинулся за старцем.
На широких скобленых сосновых плахах стояли глиняная плошка с моченой брусникой и берестяной туес с ржаными сухарями. Против каждого места было положено по сухой рыбинке. Прочитав застольную молитву и поклонившись образу Николы Чудотворца в правом углу, старец пригласил всех к трапезе, весьма довольный тем, что офицеры поддержали его молитву и крестились истово. Пока едоки раздирали вяленых карасей и грызли сухари, заедая их моченой брусникой, игумен открыл ветхую книгу в телячьем переплете и стал читать вслух, как это водится на монастырских трапезах. Грессер, увлеченный поначалу отдиранием от хребтины длинных жирных волокон, слушал монаха рассеянно, как и все, отметив, впрочем, что читает он Послание апостола Павла к римлянам. Но, вслушиваясь мало-помалу в древние словеса, он вдруг понял, что скитоначальник выбрал страницы из Святого Писания неспроста, с умыслом, и что речь идет по сути дела о них — белых и красных:
«…как Иудеи, так и Еллины, все под грехом, как написано: нет праведного ни одного; нет разумевающего; никто не ищет Бога; все совратились с пути, до одного негодны: нет делающего добро, нет ни одного. Гортань их — открытый гроб; языком своим обманывают; яд аспидов на губах их; уста их полны злословия и горечи. Ноги их быстры на пролитие крови; разрушение и пагуба на путях их; они не знают пути мира. Нет страха Божия пред глазами их».
Последнюю фразу он повторил с такой горечью, что все невольно потупили глаза, а кавторанг Грессер отложил недогрызенный сухарь…
После чая, заваренного на брусничных листьях, офицеры разбрелись по кельям. Лишь лейтенанты Демидов и Твердоземов отправились за водой на озерцо к проруби.
«Они не знают пути мира, — повторял про себя Николай Михайлович, лежа на меховой подстилке. — Ноги их скоры на кровопролитие…» Из всех смертей, пережитых им на Гражданской, две будоражили душу особой болью — Акинфьев и Наденька. Его не раз терзала окаянная мысль: гибель дочери — это возмездие за выстрел в Акинфьева. Здесь, под осиновой кровлей скита, душа его впервые выпросталась из-под нещадного гнета тайной вины. «Скажу старцу, покаюсь — снимет грех… Пусть любую епитимью наложит. Но снимет…»
Три дня «непенинцы» приходили в себя, отогреваясь и подкрепляясь пусть скудными, но все же харчами. Утром 10 марта 1920 года над озерцом, близ которого приткнулся скит, пророкотал низколетящий аэроплан с красными звездами на крыльях. Самолет ушел в сторону Медвежьей горы. Это событие не на шутку встревожило обитателей скита, и братская трапезная превратилась на время в весьма бурную кают-компанию. Обсуждалось одно — как быть дальше. Старший лейтенант Миклашевский твердо стоял на своем:
— Надо немедленно уходить дальше. К финнам… Нагрянут красные, господа, и перебьют нас как куропаток. Пока лежит наст, пока не началась распутица, надо уходить. Три-четыре перехода — и мы в безопасности.