Кипарисы в сезон листопада
Шрифт:
— Ну как? — спросил он весело. — Можно получить вознаграждение?
Из заднего кармана брюк я вытащил шесть пятииеновых ассигнаций — я еще утром вынул их из «Аггады» — и протянул ему.
Он взял деньги и аккуратно спрятал в серебряный портсигар, где в этот момент не оказалось ни одной папиросы.
— А как насчет остального? — сказал он.
— Чего остального? — спросил я в недоумении.
— Ты, верно, помнишь, голубчик, наш уговор: отдавать мне все, что у тебя будет.
— Но это все, что у меня есть.
— Давай уточним, мой юный друг. Было сказано: что будет, а не что есть. Я сказал точно и определенно: все, что у тебя будет.
— Все, что у меня будет?
— Именно так.
— До конца моих дней?
— Боже упаси, сынок! Не до конца твоих дней, а до
И тут во второй раз с тех пор, как Сачико появилась в нашем доме, кровь ударила мне в голову. «Слово чести! — вспомнил я. — Слово чести дороже денег». Нет, видно, деньги ему дороже всякого слова и всякой чести! Офицер-кавалерист! Подлец и негодяй, вот он кто. Хитростью и обманом, скользкими и двусмысленными речами, лживыми глаголами заманил он меня в ловушку.
В эту минуту что-то встало между мной и Сачико, некая преграда воздвиглась между нами. Я видел, как пять вещей отодвигают ее от меня и заслоняют собой ее образ. Это были три тома «Эпохи», солидные и крепкие в своих твердых переплетах, учебник английского языка и красновато-коричневая шкатулка маджонга, похожая на комод, что стоит у родителей в спальне. Сквозь шкатулку просвечивали прелестные костяшки-клавиши. Сачико скрылась за книгами и шкатулкой и не возвращалась.
Оттого что операция Дмитрия Афанасьевича удалась столь блестяще и я вышел торжествующим победителем из несостоявшегося столкновения, душа моя вдруг преисполнилась невероятной отваги и неизмеримой храбрости.
— Больше ничего не будет, — отрезал я твердо. — Ни одной копейки.
Он никак не ожидал столь решительного отпора. Тень недоумения и растерянности скользнула по его лицу. Но это продолжалось лишь секунду. Он тут же оправился, пригладил рукой усы и произнес спокойно и четко:
— Ты еще пожалеешь об этом.
После этого мы оба довольно долго молчали. Он заговорил первый:
— Знаешь, что означает по-японски «фукусю»? — Голос его звучал почти ласково.
Я не знал такого слова и не собирался отвечать ему.
— Ну что ж, — сказал он, — ты запомнишь это слово на всю жизнь.
Значение этой угрозы открылось мне позднее. Дмитрий Афанасьевич не стал тогда уточнять, что он имеет в виду. Ласковость сползла с его лица, теперь он улыбался своей обычной улыбкой хищника, но в пасмурных глазах промелькнула вновь уже знакомая мне искра: я подметил ее тогда, когда он рассказывал о расправах над бунтовщиками, с радостью чинимых им во времена его славного прошлого. Только теперь в лице Дмитрия Афанасьевича было больше спокойствия и выдержки, выдержки охотника, выследившего жертву и готового прихлопнуть ее. Боюсь, я не сумею описать это выражение достаточно точно, поэтому позволю себе прибегнуть к сравнениям, которые приходят мне в голову. Такое выражение, я думаю, было на лице фараона в тот час, когда он приказывал кидать в Нил каждого еврейского младенца, и на лице Гитлера, когда он утверждал «окончательное решение еврейского вопроса», и на лице Сталина, когда он распорядился о принудительной коллективизации, стоившей российскому крестьянству миллионов жизней.
Я все еще находился в комнате Дмитрия Афанасьевича, когда кто-то позвонил в дверь нашей квартиры. Мне пришлось выйти, чтобы открыть.
Операция «Фукусю» была хитро задумана и проведена, как настоящая боевая вылазка в тыл врага. Составив план действий, Дмитрий Афанасьевич уже ни в чем от него не отступал и выполнил все пункты один за другим с суровой решительностью и завидным хладнокровием.
Примерно через час после описанного разговора он вдруг заглянул ко мне и позвал к себе в комнату. Он придал своему лицу приветливое выражение — насколько это вообще было для него возможно, старался шутить и предложил, по доброте и широте своей славянской души, забыть старое и помириться. Примирение, по его правилам, следовало отметить. Он наклонился и вытащил из-под кровати бутылку водки и два стакана — один побольше,
Я сказал, что не люблю водки, потому что она жжется.
— Разве что глоточек…
Тогда он вытащил из кармана крошечный флакончик с каким-то желтым порошком, насыпал немного порошка в стакан — водка пожелтела — и настоял, чтобы я выпил.
— Попробуй, увидишь, тебе понравится.
Я пригубил странную жидкость. Действительно, это был приятный напиток, ничем не напоминающий водку. Весь алкоголь чудесным образом испарился.
— Пей, пей, — подбадривал Дмитрий Афанасьевич.
Я выпил до дна. Время как будто скакнуло на час назад. Все шло так, словно я не покидал этой комнаты. Точно так же, как час назад, голос Дмитрия Афанасьевича вдруг сделался ласковым и по его лицу скользнула тень благосклонности. Затем это выражение быстро сменилось хищной гримасой, оскалом убийцы, склонившегося над своей жертвой. Вскоре Дмитрий Афанасьевич исчез, растворился, и в воздухе осталась одна только жуткая кровожадная ухмылка. Это было похоже на сцену исчезновения Чеширского кота в Стране чудес: сам кот куда-то пропал, но его улыбка продолжала существовать. Несмотря на весь ужас, который я испытывал перед этой безумной ухмылкой, я все же попытался зацепиться за нее сознанием. Она была последней реальностью в ускользающем и распадающемся мире. Я проваливался в какую-то бездну, погружался во тьму бездонной пропасти и, как утопающий цепляется за соломинку, старался ухватиться за повисшую надо мной усмешку противника.
После долгого-долгого погружения я вдруг начал вновь медленно подыматься на поверхность и постепенно обрел способность барахтаться. В полуобморочном состоянии я достиг суши. Волны выбросили меня на берег. Здесь я увидел Сачико. Она вышла из пены морской точно так, как это проделала Афродита на острове Кипр. Упав в объятия Сачико, я приоткрыл глаза и обнаружил свою ошибку: не Сачико и не Афродита, а мама, моя добрая милая мама, заботившаяся обо мне с первого дня моей жизни, склонилась над моей постелью и, положив ладонь мне на лоб, с тревогой вглядывалась в мое лицо.
— Ты спишь со вчерашнего вечера, — сказала она. — С шести часов. Не ужинал, не умылся, даже не разделся. Ты плохо себя чувствуешь? — Она нежно потрепала меня по щеке.
Голова моя была набита камнями, как брюхо волка из «Красной Шапочки». Я чувствовал страшную тошноту и боль. Все мои раны, как будто уже совершенно успокоившиеся вчера, теперь опять мучительно ныли, даже гораздо хуже, чем прежде.
— Да, — пробормотал я с трудом, ни капли не соврав, — да, мама, я плохо себя чувствую.
— Не ходи сегодня в школу, — сказала мама. — Ты переутомился. Останься дома и отдохни.
Она поцеловала меня и вышла из комнаты.
Я остался дома, но отдохнуть мне было не суждено. Как бы ни называлось то, что мне пришлось пережить в то ясное солнечное утро, оно было полной противоположностью покою и отдыху. Как только мама вышла из комнаты, я тотчас снова забылся тяжелым сном и опять погрузился в черную бездну, но на этот раз уже не пытаясь сопротивляться.
Когда я был еще совсем маленьким мальчиком, соседская собака произвела на свет двенадцать щенков, семь кобельков и пять сучек. Собака была породистая, и поэтому нашлось достаточно желающих взять щенка. Но все хотели кобелька, а не сучку. Двух сучек соседу все же удалось пристроить, а трех оставшихся он решил утопить в реке и взял меня с собой, чтобы я на всякий случай ознакомился с тонкостями данной процедуры. Я смотрел на него и не понимал, как этот любитель собак может, не дрогнув, со спокойствием профессионала, привязывать камень на шею несчастному животному. Выплыв на лодке на середину реки, он в каком-то приподнято-праздничном настроении, будто жрец, приносящий священную жертву во искупление грехов своего народа, утопил всех трех щенков. Он не побросал их за борт, а, зажав в своем огромном кулаке, неторопливо погружал по очереди в воду — бережно и осторожно. Подержав песика некоторое время под водой — вернее, не песика, а собачку, потому что все жертвы были женского пола, — он разжимал руку и позволял утопленнице погрузиться. Щенки приняли свою судьбу без малейшего сопротивления.