Китай управляемый. Старый добрый менеджмент
Шрифт:
Итак, пребывание в Великом Пути есть живой опыт «единотелесности» как непрерывного самообновления, само-различения, самопотери, даже самозабытья. Поэтому, кстати сказать, прозрение в китайской традиции связывалось с опытом «сомнения», недоумения и прямого «незнания», то есть положительного не-знания. Ещё Чжуан-цзы говорил, что мудрый растёт духовно благодаря сомнению. В позднейшие времена пользовался популярностью афоризм, гласящий: «Малое сомнение — малое прозрение. Великое сомнение — великое прозрение».
Высшая ступень духовного, или бытийственного, знания в рассказе об учителе Ху-цзы соответствует пребыванию в «изначальном прародителе», то есть в своём родовом бытии, и вместе с тем пределу «ускользаемости», внушающей опыт неудержимого скольжения в бездну. Выражение «ещё не вышел из изначального прародителя» сообщает о достижении состояния пред-бытийности, которое предваряет, предвосхищает всё сущее, включая само усилие самоотстранения или самовосполнения. В этой высшей точке совершенствования акт «оставления» всякого опыта и знания принимает вид
Самый интересный комментарий к этому пассажу оставил учёный XVII века Ван Фучжи, который толкует последние слова Ху-цзы следующим образом:
«Не выйти из своего изначального прародителя означает твёрдо держаться средоточия мирового круговорота, бесконечно сообразовываясь с превращениями вещей, и не стараться управлять вещами, тогда как вещи не оставляют своего обычного места. А в таком случае пахота пашется сама по себе, ткани ткутся сами по себе, ритуалы и наказания осуществляются сами по себе, и каждый обретает покой в том, что дано ему Небом. Тогда нет ничего личного, а просто следуешь тому, что таково само по себе» [89] .
89
Ван Фучжи. Чжуан-цзы цзе (Разъяснения «Чжуан-цзы»). — Тайбэй, 1974, с. 74.
Мир собирается в (символической) глубине предоставленности вещей себе, в той глубине обычности всего сущего, где всё делается, но никто ничего не делает; всё даётся, но никто ничего не лишается. Здесь каждый получает тем больше, чем больше отдаёт. Или, как писал ещё Го Сян, «чем больше вещи отличаются друг от друга по своей форме, тем более они подобны друг другу в таковости существования».
Итак, Великий Путь есть именно чистое движение по бесконечно малой дистанции само-различия; путь совершенствования от не-себя к не-Себе — от иллюзорной идентичности эго к подлинности неопознаваемой Единственности своего существования. Этот путь в Китае называли Великим потому, что он являл собой предел всякого действия, который есть одновременно полный покой, не-деяние (у вэй) и неизбывная действенность в каждом действии или, говоря словами Ж. Делеза, «действие, адекватное вечности». Это, наконец, не мир явлений и даже не принцип явлений, а сама явленность бытия, несводимая к явлениям.
Бытийственность как родовой момент бытия можно мыслить только как «жизнь преизобильную» в безмерности её творческой мощи. «Порождение живого», «жизнь животворящая» (шэн-шэн) и есть главное свойство Великого Пути. Этот бесконечно малый круговорот не имеет пространственных и временных параметров и вообще предшествует всякой предметности. Принцип его движения в Китае называли «небесным» или «глубинным» импульсом, который «мал до неразличимости», «сокровенен», «непостижимо-утончён» и проч. Такова природа Пути: «спонтанное скручивание единотелесности» мира, «нерождённая одухотворённая пустота, которая безостановочно вращается силой небесного импульса». Круговорот Пути существует «между присутствующим и отсутствующим»; он превосходит оппозицию актуальных и потенциальных качеств существования, сводя их воедино в виртуальном измерении бытия. Оттого же способ существования в Великом Пути не есть ни познание, ни даже созидание нового, но… «наследование безусловному», именно: наследование реальности, предвосхищающей все вещи и сам мир. Свобода покоя, покой свободы доступны только тому, кто (пред)оставил мир самому себе.
Стихия повседневности кажется ближайшим аналогом описанной здесь символической практики Великого Пути. Отсюда частые в китайской литературе, особенно даосской, уподобления «небесной» реальности жизни её биологической данности. Тот же Чжуан-цзы заявляет, что «небесное в буйволе — это четыре ноги и хвост». Тот же подтекст имеют уподобления позднейших авторов «таковости» бытия спонтанным человеческим реакциям — например, «одеваться в холод и раздеваться в жару», «откликаться, когда окликнут» и т. п. Однако же биологические реакции и тем более автоматизм поведения только подобны состоянию духовной просветлённости, но отнюдь не тождественны ему. В сущности, они противоположны этому состоянию как высшему продукту усилия самопознания, духовного бодрствования. К этим образам прибегают по необходимости — как к наиболее правдоподобному сравнению, но не более того. Речь идёт о фигуре анафоры, соответствующей принципу недвойственности символического миропонимания, и этот неразличимый троп вкупе с сопутствующей ему и столь же неразличимой иронией пронизывает всю словесность Китая в её качестве «речи о Пути».
Рассказ об учителе Ху-цзы ярко высвечивает ещё одну важную черту жизненного идеала Дао: мудрец, усвоивший родовую силу жизни, способен жить непосредственным «сердечным общением» с людьми и покорять их сердца силой своего внутреннего совершенства дэ. Он воздействует на других не чем иным, как искренностью покоя, ведь он постиг и принял «неразличимую в своей утончённости» правду сердца. Оттого же он способен внушать подлинно священный ужас людям с ограниченным видением, замыкающим бесконечность мира в ограниченности понятий, ведь сам он являет собой абсолютное другое в образе обыденного и знакомого; сквозь его земной облик просвечивает небесная бездна. В даосских книгах отмечается — кстати, в полном согласии с нашим здравым смыслом, — что подлинный страх внушает не тот, кто пугает нарочно, а авторитет имеет не тот, кто заискивает. Сильнейшее воздействие на людей оказывает тот, кто умеет воистину переживать, переживать себя, что даёт способность безупречно владеть собой и сохранять совершенно бесстрастный вид (отсюда, кстати, проистекает магия актёрской игры). Одна из главных тем китайской традиции — неотразимое воздействие на окружающих мудрого правителя, подвижника, учителя — всякого, кто взрастил в себе «сокровенную жизненную силу». Человека, покоряющего сердца ненаигранным покоем, который неотделим от полного радушия. Тема практическая, но также этическая. Рассказ об учителе Ху-цзы — это, в сущности, рассказ о том, каким образом мера нашей сообщительности с другими может служить мерой нашего отличия от других. А заканчивается он стихотворным эпилогом, касающимся его ученика. Отметим, что вершина духовного постижения здесь оказывается неотличимой от чистой материальности Земли:
«Тут Ле-цзы понял, что ещё и не начинал учиться.
Он вернулся домой и три года не показывался на людях.
Сам готовил еду для жены.
Свиней кормил, словно гостей угощал.
О мирских делах думать перестал.
Роскошь презрел, вернулся к простоте.
Одиноко стоял, словно ком земли.
Не имел правил, но умел себя крепко блюсти.
Так он прожил до последнего дня».
Каким образом чистый аффект символического круговорота Великого Пути формирует культуру с её ценностями, нормами и стилями? Это главная тайна китайской — и, в сущности, любой — духовной традиции. Первичный аффект самосознания делает возможным, согласно наставлениям китайских учителей, «доверие» (синь), или, точнее, внутреннюю уверенность в подлинности своего существования. Самое же протобытие круговорота Пути относится к области того, что в Китае называли «семенами» или «утончённой стороной» вещей — к «истокам» опыта, неким первичным микровосприятиям (если воспользоваться понятием Лейбница). Из океана этих «смутных», «утончённых» микровосприятий посредством дифференцированных связей с чувственными образами складываются те макрообразы, которые и составляют материал культуры. По своей природе эти микрообразы представляют собой динамическое соотношение сил и определённое качество состояния (именно: со-стояния), а по своей функции в культуре — символические типы, указывающие не сущность, а пределы вещей, силу жизненных метаморфоз. Они подобны музыкальной теме, развёртывающейся в многообразии её вариаций, или мотиву, представленному серией отдельных фрагментов. Здесь каждое явление напоминает о том, чего… никогда не было — о безмерности памяти и упований человеческого сердца. Отсюда же и преклонение китайских мудрецов перед незапамятной древностью. Позднейшие знатоки «науки сердца» говорили даже о способности сердца «превзойти великую древность».
Наследие традиции в Китае являло собой не что иное, как репертуар подобных символических типов: таковы типовые элементы китайской пейзажной живописи, категории материалов и изделий в китайских ремёслах, стильные предметы быта, нормативные аккорды в музыке и нормативные движения в китайской гимнастике и боевых искусствах и проч. В традиции стратегической мысли отличным образчиком подобного жизнепонимания является список «36 стратегем», получивший в последнее время широкую известность на Западе. Впрочем, в старом Китае гораздо большей популярностью пользовались антологии исторических примеров, иллюстрирующих те или иные типы ситуации.
Между тем чеканка и усвоение типовых форм, составлявшие сущность культурного творчества и образования в Китае, сопровождались последовательным повышением духовной чувствительности или, если угодно, прояснением внутреннего взора. Эти формы не имеют отношения к порядку представления, к репрезентации. Они указывают на событие духовного бодрствования, и их откровенная стильность, то и дело срывающаяся в гротеск и карикатурность, есть симптом необычайной интенсивности переживания. Китайское искусство — великий памятник духа, который ищет не самовыражения, а внутренней удовлетворённости покоя.