Китайские миллионы
Шрифт:
«Неделю назад получила твое письмо Ниццы. Спешу сказать, была здесь важная женщина, индуска с китайскими властями, ищут каких-то убитых японцев, твоего англичанина, тебя. Педро не показывался. Пароходом выехали Европу. Послала Педро с этим же пароходом. Чувствую несчастие. Педро пригодится. Он знает твой адрес…»
Телеграмма была от дуэньи, которой Иза написала письмо, устроившись в Ницце.
Будимирский быстро покончил с обедом и увлек Изу в будуар. Он молчал, но лицо, перекосившееся от ужаса, говорило, что он чувствовал.
— Что ты скажешь? — прохрипел он наконец.
— Что же мне сказать? — Это начало конца, — ответила ему Иза.
— Я убью ее, если она найдет меня! — крикнул он.
— Нет, тебя ждет другой конец, —
XVIII. «В остатную!»
Авантюрист, точно новобранец, который вынул несчастный номер и ему остается лишь несколько дней до «забрития», — закутил, закружился так, что если не Иза, то Дик Лантри, теперь не отходивший от нее, в ужас приходил.
«Будь, что будет, — наплевать, — apr'es nous le d'eluge, — повторял Будимирский в те редкие минуты просветления, которые ему оставляли оргии и когда слабый голос совести взывал к нему. Изредка ему казалось и возможной и необходимой даже новая борьба с Ситревой, борьба хотя бы лицом к лицу с ней, но после краткого размышления он ясно видел, что к такой борьбе, более честной, он не способен, уже потому, что он один, а за той — целая могучая и таинственная секта… Бежать? Но куда? Если это было возможно неизвестным и малоизвестным Будимирскому и мистеру Найту и фиктивному Дюбуа, то более, чем трудно Буй-Ловчинскому, миллионы которого связывают его, который окружен громадным космополитическим обществом, которого могут узнать теперь в любой стране, ибо к отшельнической жизни он не способен и везде будет вертеться в том же веселящемся и жуирующем обществе… Что же делать? Ничего, — ждать, что будет, и действовать, смотря по обстоятельствам… «Великие полководцы никогда не составляли планов баталиям своим» говорил себе Будимирский и в ожидании безумствовал так, что те немногие порядочные люди, которых можно было насчитать в его кружке, — отвернулись от него. От этого он, конечно, один не остался.
На вилле «Иза» оргия начиналась с утра.
Три-четыре настоящих «растакуера», из коих один был почти соотечественник, бежавший от добрых дел из России, полячок, допускались присутствовать при вставании амфитриона и его первом завтраке, за которым компания так выпивала, что уже к 12 ч. дня была готова…
Где-то на дороге по Корнишу, между Ниццой и Болье, в маленьком ресторанчике, авантюрист, остановившись, чтобы прохладиться коктейлем, услышал цыганский квинтет. Довольно-таки ободранные богемцы играли превосходно… Авантюрист заслушался их страстных мелодий. Горькие жалобы скрипки, стоны альта и слезы гитары сжимали ему сердце неведомой дотоле тоской, но тоской, казавшейся ему родной, как родным казался и разудалый буйный чардаш, взвинчивавший сразу его ослабевшие нервы…
Он попросил позвать к себе старшего… Старик-богемец в лохмотьях национального костюма на расспросы Будимирского рассказал ему очень грустную эпопею, хотя и старую историю: антрепренер завез их во Францию, разорился на выставке и бросил, а они, без средств, стали опускаться ниже и ниже и не могут уже играть в приличных ресторанах, на эстрадах, за неимением костюмов, — должны, как здесь, из-за перегородки услаждать слух «ничего в нашей музыке не понимающих французов…»
— Я русский, — заметил ему авантюрист.
— Это дело другое, — вам слышится раздолье степей ваших в наших песнях, — у нас тоска одинакового с вашей происхождения…
— Я вас возьму к себе, — сто франков в день… хорошо? — спросил «тоскующий степняк».
Старик рассыпался в благодарностях.
— А это, — Будимирский подал ему тысячефранковый билет и свою карточку, — чтобы вы как можно скорее оделись прилично в свои костюмы и явились ко мне…
Этот цыганский оркестр и играл по утрам в соседней со спальней Будимирского комнате, а Будимирский, слушая его, пил и нередко плакал пьяными слезами, утверждая «растакуерам», что в нем еще сохранилась искра Божья…
— А! Oui! La nostalgie… largueur d’^ame, les tristesses des steppes, si bien peintes par Maxim Gorkhi, — изрекал глубокомысленно тоже бывавший на этих утренниках ради изучения «широкой русской натуры» молодой, но с претензиями писателя новой французской школы «натуристов», оскорблявшийся когда их смешивали с натуралистами.
— Дура ты полосатая, — говорил Будимирский
Француз разражался в ответ целой речью, говорил, что он знает уже и эту характерную черту русских — самоунижение, воспевал русскую душу, остававшуюся для него потемками, пил за «благородного представителя удивительной нации будущего» и… делал заметки в хорошенькой записной книге, заметки для будущего романа из русской жизни…
Зачастую, довольный французом, Будимирский увозил его со всей компанией в «London House», шикарный ресторан, chef которого когда-то был поваром князя Демидова-Сан-Донато и за бешеные деньги подавал русским гостям гречневую кашу, кулебяки, солянки и прочие блюда российской кухни.
Француз с компанией пил смирновку, наливки и квас, ел селянку, кулебяку, кашу, записывал «документы», а затем… посылал за доктором, которому и жаловался, как трудно писать роман из русской жизни, добросовестно изучая ее действительность…
Незадолго перед этим на пути из Парижа в Ниццу посеяла остатки своей «русской» труппы кафе-шантанная певица-антрепренерша Ильга Огай… Часть остатков этих отправили на родину консульство и русские благотворители, а певца малороссийских песен, по имени Каганец, подобрал Будимирский в свой штат увеселителей, к которому пристроились уже беглый матрос Иван Гусаков, артистически певший «Не белы снеги» и «Лучинушку», патентованный международный вор Чарльз Бук, променявший карманную профессию на должность лейб-танцора при «дворе» русского князя и действительно мастерски изображавший «джигу» и, наконец, турецкий джентльмен, атлет по профессии и сказочный пьяница, которого Будимирский одел в какой-то фантастический «кавказский» костюм и возил у себя на козлах вместо выездного… Последнее редко удавалось Будимирскому, потому что Рустем был почти всегда пьян, но на ночных оргиях авантюрист требовал его на сцену и силач-турок боролся с отщепенцами, сзываемыми с улицы, в голом виде, и до коликов смешил авантюриста, пьяное воображение которого к ночи становилось особенно развратным…
После завтрака пьяная компания направлялась или в Монако, где в Казино Будимирского со товарищи два раза уже не впустили «en vue de l’etat d’ivresse», или в один из тайных притонов игры, куда клиенты допускались во всяком etat… Здесь авантюрист играл отчаянно и в отчаяние и радость приводил крупье и банкометов, то срывая банки, то проигрывая сотни тысяч. Шайка растакуеров в особенности любила эти поездки к petit Jean’у и другим содержателям «маленькой рулетки», где они проигрывали за счет своего амфитриона, а выигрывали за свой. Впрочем, они охотно ездили за терявшим разум авантюристом всюду, ибо нигде не платили, удовлетворяя все свои прихоти и зачастую подчиняясь оскорбительным требованиям Будимирского. Однажды в «Caf'e de Paris» в Монако он позволил прихлебателям своим пить все вина и ликеры, какие кто хочет, но не иначе как пополам с водкой русской; другой раз в «London House» он, уверяя, что это чисто русский напиток, который пьется стаканами, приготовил смесь из 90 % арака, бенедиктина и огуречного рассола… В пьяную минуту он предложил по телеграфу находившейся тогда в Лионе красавице Отеро приехать на три «гастроли» по 10 тыс. франк. за гастроль и перевел ей телеграфом аванс в 10 тысяч… Красавица, думая, что она имеет дело с антрепренером, прикатила, но не раскаялась, узнав, что не на сцене какого-нибудь кафе-шантана, а на вилле «русского князя» будет показывать свое роскошное тело и пресловутые брильянты. Будимирский в течение трех ночных оргий подавал ее гостям во всех видах, и имитируя другого самодура, в заключение подал ее в колоссальной лохани, в шампанском, которое и заставил пить гостей своих до тех пор, пока красавица оказалась `a sec. Они были так пьяны, что не только не брезгали, но пили в энтузиазме неописуемом, — им противно стало лишь на другой день, когда красавица, уезжая в Париж с 30-ю тысячами франков и рубиновой парюрой в 25 тысяч, рассказала «натуристу», что если в лохань было влито 50 бутылок, то выпито было из лохани во всяком случае 51…. «Le vous jure, corps nu, que je n’exag`ere pas…» — добавила она.