Клан
Шрифт:
Сойдя с порога в сумерки, Люк наклонил голову. Огонь изливал красновато-желтый свет, пламя шипело под дождем и бросало тени на лица его братьев, которые смотрели на него, хотя он не ответил им взглядом, отправившись к дровянику. И все же ему было трудно пропускать мимо ушей шлепанье губ, щелканье зубов, жадное чавканье, отрывающееся с костей мясо и довольное бормотание, пока они сидели вокруг тлеющего трупа их брата. Еще труднее было устоять перед запахом, который донес до него ветерок, прежде чем сдуть в сторону леса, где звери с темными глазами замрут и поднимут головы, заинтересовавшись, но не настолько, чтобы проследить запах до источника. Даже плотоядные хищники, что рыскали в ранних сумерках за деревьями, – и среди них койоты, которых так страшилась Лежачая Мама, – знали, что
Люк проголодался, пустой желудок ныл от голода, и ему не терпелось вместе со всеми впиться зубами в мясо, насладиться и вкусом, и ощущением перетекающей в его тело силы мертвого брата, прокрадывающихся в разум невысказанных мыслей Мэтта, грез, чаяний, хотя бы и примитивных. Но тело потерпит, сказал он себе, вздыхая и чувствуя, как поношенные ботинки утопают в сырой земле. Он понимал важность стоящей перед ним задачи. Если они снова потерпят неудачу, если девчонка уже нашла дорогу в убежище, где они не смогут ее достать, бояться придется не только властей. Лежачая Мама его запугивала, но это была формальность, ненастоящая угроза. Если девчонка не вернется, то, что она сделает с ним, а то и со всеми, будет страшнее, чем освежевать его письку ржавым ножом. Она любила его, а он любил ее, но это не спасет его жизнь, если он все не исправит, – как не спасло Сюзанну, когда она ослушалась родителей.
Сжав зубы, чтобы подавить чувства, которые всегда прокрадывались и занимали разум, стоило вспомнить погибшую сестру, Люк поднялся на небольшой пригорок, где голая земля сужалась до тропинки, бежавшей по заросшей полянке. Дровяник был узкий, старый, солнце выбелило доски так, что он стал рябым – белый с пятнами серого. В быстро угасающем свете сарай казался больным лепрой, с желтым свечением по краям. Дверь внизу выгибалась, словно зачитанная страница, и, когда он подходил, этот кривой угол царапнул землю и дверь широко распахнулась с грохотом камней, покатившихся по полой трубе.
Люк замер как вкопанный.
Хотя Седой Папа не был высоким, он выглядел довольно внушительно. При свете дня его кожа была того же цвета, что и раскрывшаяся перед ним дверь. В городе его уважали, но уважение это рождалось из страха. Дома, среди родных, ситуация мало отличалась. Сейчас, в сумраке, под угловатым перевернутым треугольником лица и подбородком, припорошенным серебряной щетиной, на Папе был грязный коричневый фартук, который Люк сшил ему сам из кожи одного из тех, кого они поймали прошлым летом. Синяя нейлоновая веревка, продетая в отверстия верхних углов фартука, укрепленные стальными шайбами, чтобы веревка не прорезала кожу, поддерживала грубый прямоугольник и, в данном случае, помогала скрывать наготу хозяина.
Угрюмый, Папа поднял правую руку. В ней была голова одного из подростков, которого девчонка называла Стью, что немало позабавило семью: скорее всего, им он и станет [1] . Его светлые волосы, хотя теперь и замаранные грязью, еще сохраняли здоровый вид, который смерть отняла у тела. Красивое загорелое лицо, которому Люк слегка завидовал, уже было не таким красивым, обмякло от боли, которая предшествовала смерти. Глаза были закрыты, бледные брови изогнуты, а толстогубый рот слегка приоткрыт, словно силился произнести что-то, что так и останется невысказанным. Седой Папа редко халтурно обращался с телами и в этот раз не отошел от своего обычая. Мачете разрезало шею парня ровно, из раны не торчали ни кость, ни мясо.
1
Стью – англоязычное название блюд, родственных рагу (примеч. пер.).
– Парень, – проскрипел Папа, – кто забрал девчонку?
Люк не мог ответить на его взгляд, так что уставился в землю.
– Приехал большой красный пикап и увез ее с дороги. Два ниггера – старый и молодой. Уехали с ней. На восток.
За спиной отца Люк заметил голое тело парня, распростертое
Будто его что-то могло порадовать…
Тяжело выдохнув, Люк выпрямился и прижал голову к груди. Седой Папа кивнул, но не из-за удовлетворения, а скорее в подтверждение, что его презрение к Люку имело основания, и теперь его не переубедить.
– Бери, – сказал старик, вытирая заляпанные кровью руки о фартук. Казалось, что кожа ее впитала. – С собой возьмем. Остальным вели прихватить по куску этих ребят.
Хотя Люк не понял, зачем везти с собой части покойников, он знал, что обсуждать приказы отца себе дороже.
– Ладно, – сказал он и подождал.
– Вели Аарону подгонять грузовик, и про ножи не забудьте, – он посмотрел Люку за плечо. – Ступай.
Люк начал что-то говорить, но Папа повернулся к нему спиной и в два коротких шага вернулся в сарай. Дверь за ним захлопнулась.
Под дождем, бьющим по плечам, стоящего с отрезанной головой в руках Люка одолела обида на старика, который с того самого дня на лугу с Сюзанной не проявлял к нему ни заботы, ни уважения – ни капли. Хуже того, старый ублюдок ни разу не объяснил, почему сделал с его сестрой то, что сделал, почему не мог просто ее отпустить или хотя бы попытаться вразумить. Нет, поучения он предоставил Лежачей Маме и, как подозревал Люк втайне, она только придумывала оправдания, потому что сама не была уверена в правильности решения, что бы ни говорила о яде в семени. Ни один из родителей не скучал по Сюзанне.
Люк отвернулся и взглянул на полукруг тел, теснящихся у огня, – братья все еще за ужином; кожа Мэтта растянута, как звериная шкура, на старых побитых козлах между ними и четырьмя хлипкими сараями, где они занимались Людьми Мира. Люк еще не передал приказ сохранить кожу для Мамы. Они и сами все знали: скорее всего, один из них – или все вместе – подслушивал у окна, и они тут же принялись за работу. На короткий миг в нем разгорелось пламя, такое жаркое, что глаза заволокли слезы стыда и досады. Он представил, как они сгрудились под грязным стеклом, склонив головы, вслушиваясь в историю о хладнокровном убийстве, его участии и вынесенном ему предупреждении. Они слышали в его голосе страх, который проявлялся, только когда его ругали Мама или Папа. Они слышали все и поторопились лишить его единственного приказа, с помощью которого он мог вернуть авторитет среди них. А затем следили за ним – он чувствовал взгляды на спине так же верно, как дождь, – через дым и жар ужина, пока он направлялся к сараю Папы. И знали, что там он нашел еще меньше понимания – это подтвердило то, как отец неожиданно метнул ему голову: видимо, предполагал Люк, чтобы развлечь остальных, более преданных сыновей. Чуть ее не уронив, Люк дал им ровно то, что они хотели.
Подойдя к ним теперь, он натянул кривую ухмылку. Они с ожиданием подняли глаза, по их лицам были размазаны кровь и жир.
– Ты плакал? – спросил ровным голосом Аарон.
Люк покачал головой. Не плакал, хотелось ответить ему. Тока вспоминал, как люто ненавижу этого проклятого дочереубийцу. Но он бы никогда этого не сказал, как бы ни хотелось. Сказать это вслух – значит, приговорить себя. Ведь он не сомневался: стоит словам покинуть рот, как их услышит Папа и одним взмахом срубит и крамольные речи, и голову Люка с плеч. Братья по нему не заплачут, съедят его плоть без сомнений и быстро забудут, что он существовал, как уже, похоже, произошло с Сюзанной и теперь с Мэттом, их добрым братом, которого будут помнить только сегодня – и то пока его вкус держится на нёбе. Так что Люк глубоко вдохнул, взглянул, как Джошуа и Айзек с любопытством разглядывают голову в его руках, и передал указания отца.