Klangfarbenmelodie
Шрифт:
Об этом мужчина и сказал другу. Тот покачал головой и каким-то сосредоточенным жестом потрепал его по голове, превратив волосы в некое подобие птичьего гнезда и чуть улыбнувшись.
— Дурак Неа, — заметил Микк. — Вот ты за что брата своего любишь? За то, что готовит он вкусно? Или за то, что голос у него красивый? — тон при этом у него был какой-то задумчивый до невозможности.
— Конечно, нет! — возмущенно вскинулся мужчина, тут же всеми силами борясь с желанием спросить у друга, за что же тот сам любит Аллена и надолго ли эта любовь. — Он же… ну он же мой брат!.. — взмахнул руками он в попытке
Ну потому что… Аллен действительно был его братом и оставался для него важным всегда, невзирая ни на что.
И ведь так правильно, разве нет?
Тики метнул в него одобрительный взгляд.
— Ну вот видишь? — хмыкнул он. — И мы тебя любим по той же причине, дубина.
Неа усмехнулся, ужасно желая спросить у друга то же самое, потому что ему и правда был интересен его ответ.
Аллен вернулся через несколько минут, застав их за обнимашками (просто мужчина ну не мог не подколоть Микка и принялся его обнимать\щекотать и издеваться), и скептически приподнял бровь, скривившись в типично своём отвращении, когда видел очередные телячьи нежности, — иронично-покровительственном, словно говорил, мол, можете тут миловаться, только меня не втягивайте.
Неа рассмеялся, дёргая зашипевшего брата за руку и заключая его в объятия, потому что настроение у него было замечательнейшее. Он чувствовал себя таким лёгким, таким, радостным, таким счастливым!
Аллен обмяк и, обречённо вздохнув, всё-таки обнял их в ответ, а Тики хмыкнул в этой своей снисходительной манере, и это было одним из самых прекраснейших вечеров за последние одиннадцать лет, полных лишь одиночества, страха, вины и постоянной паранойи.
***
Аллен шел на работу как на плаху. Погода была прекрасная, принцесса была ужасная, что сказать. Неа с самого утра был солнечным до невозможности, и юноша даже не знал, как исхитриться и не показать своего поганого состояния, поэтому постоянно бегал от него то к себе в комнату, то на кухню, ссылаясь на занятость и дела.
Очень важные, твою мать, дела.
На душе скребли кошки, и Аллен… Да, он осознавал, что делает и по какой причине. Но все равно не мог простить себя за то, что собирался действительно это сделать.
Уйти и сдаться, тогда как Неа и Тики всячески стремятся его защитить.
Но он устал. Так устал… Видит бог, он боролся с собой долгие годы. С собой — и своей привязанностью и виной. Аллен знал, что не сможет сказать брату правду. Никогда не сможет.
Потому что тогда тот возненавидит его за такую неадекватную привязанность к человеку, из-за которого погиб Мана. И если… если даже сможет с этим смириться, то не простит. Никогда не простит.
Аллен хотел оставить записку, на самом деле. Короткую, сухую, прощальную. Он бы очень хотел, чтобы брат о нем позабыл и жил дальше спокойно. И чтобы Тики… не ненавидел его за этот выбор.
Потому что Аллену казалось, тот может понять его как никто. Ведь не Тики ли ставит семью превыше всего?
Да, Неа тоже был семьей, и Мана, и… Но юноша слишком хорошо осознавал, что своим поступком сможет убить двух зайцев.
Он вернется к Адаму и успокоится, а Неа и Тики будут в безопасности, потому что теперь Аллен вырос и
И так… так будет на самом деле лучше. Лучше для всех.
И, наверное, глупо было всё сбрасывать именно на его привязанность к Адаму, ведь всё-таки главной целью этого нехитрого мероприятия была защита брата и любовника (которого хоть в самом конце хотелось называть именно что любовником, а не как-то иначе), и Аллен прекрасно понимал, что эта его больная симпатия к главе, его детская, совершенно необоснованная симпатия была последним, из-за чего бы юноша сдался.
Но она была.
И съедала его изнутри просто фактом своего существования.
Аллен потоптался перед дверью в кафе, явственно ощущая, как сердце замедляет свой ритм, как горечь оседает на языке, как спазмы паники и страха схватывают горло, и, глубоко вздохнув, открыл её, переступая порог и оказываясь в том месте, которое мог бы назвать своим домом.
Адам, как и ожидалось, обнаружился у дальней стены сидящим за круглым столиком, и юноша сразу же направился к нему, уговаривая себя не дрожать и не желать сбежать отсюда. Потому что, может быть, он и понимал прекрасно все эти одиннадцать лет, что именно так их побег и кончится, сейчас, когда мужчина был всего в нескольких метрах от него, когда надобность вернуться в главный дом была так осязаема, ему хотелось лишь развернуться и спрятаться. В объятиях Неа или ласковых руках Тики — неважно. Ему хотелось вобрать ещё немного тепла, чтобы потом хранить его и лелеять до конца жизни.
Что ж, Аллен, пришла пора становиться «Алленом»?
Юноша двинулся к столу, чувствуя, как ноги при каждом шаге буквально наливаются свинцом, и всеми силами стараясь убедить себя в том, что там нужно и так должно быть.
Адам наблюдал за ним с интересом, достойным ученого, ставящего какой-то интересный эксперимент и теперь ревностно следящим за его развитием. Впрочем… Аллен и не был уверен, что является теперь для этого человека кем-то большим, чем просто занимательная зверушка.
Муха, запутавшаяся в хитроумной паутине.
Но вдруг это… не так?..
Он должен был знать наверняка. И если Адам действительно безумен, то…
Юноша присел на стул напротив мужчины и, откинувшись на мягкую спинку, скрестил на груди руки, как-то инстинктивно желая закрыться, спрятаться, защититься…
— Ну здравствуй, отец.
Адам усмехнулся уголком губ и склонил голову к груди, как-то даже участливо рассматривая его исподлобья и по своему обыкновению — как тогда, одиннадцать лет назад, даже больше — прикидываясь строгим, но благодушным родителем, которому чадо здорово досадило своими выходками, но которого в то же время здорово ими повеселило.
— О, ты даже узнал меня? — весело поинтересовался он — таким тоном, словно они виделись только вчера, и это все просто шутка. — Спустя столько лет…
Аллен выдержал этот критический взгляд с трудом — но выдержал и был горд этим, потому что внутри весь дрожал от медленно, но верно подступающей к горлу комком истерики.
Конечно, как же тут не узнать. Он ведь почти и не изменился за эти годы, разве что морщины стали глубже, а маниакальность во взгляде скрывать удавалось теперь с переменным успехом.