Классициум (сборник)
Шрифт:
Мы ушли тогда из Тчилана, последнего из оазисов подле Аскрийской горы. Подземные воды перестали питать каналы, золотистые луга иссохли, жалкая кучка озлобленных стариков ютилась в одной-единственной вилле, питаясь затхлой мукой и сухим мясом хаши. В ветхом здании с низкими потолками пахло голодом и хаврой. Старики не смотрели на нас, они пели заунывные песни, раскачивались и бились лобастыми головами о стены. Они прятали женщин от свирепых и яростных Магацитлов. Бесполезная предосторожность – Генрих Шляйф, белокурый германец, отыскал их убежище и раскатисто хохотал, глядя, как разбегаются, падают в липкую пыль синекожие, перепуганные старухи.
В пестрой, сытой Азоре марсиане были другими – словно дети они тянулись к могучим землянам, наши винтовки и грузовики, рации и прожекторы вызывали у них неуемный восторг. Любую
Прозрачно-худой парнишка с лицом пьяного ангела каждый день подходил к казармам, предлагал великим Магацитлам покататься на крылатом седле, но солдаты отказывались. Все помнили, как в Миалоре опьяневший от ненависти пилот бросил корабль с Сынами Неба на булыжники амфитеатра – погибли Джоунс, генерал янки и двое наших бойцов с «Перуна». Я тогда сказал «нет» – и жалел до сих пор, перекатывая на языке ощущение несвершившегося полета. Дирижабли и геликоптеры казались неуклюжими бегемотами по сравнению с марсианскими «птицами», мне мнилось, будто скольжение между туч утешит мою тоску по живым лошадям и зеленым лугам. Здесь не было зелени и синевы – землю и небо пропитывали желтый, красный, багряный, пронзительный и тоскливый коричневый цвет. И никакие маски не помогали справиться с удушающим, едким привкусом вездесущей пыли. Мы устали – на привалах всё чаще вспоминали матерей и детей, домики в Джорджии и хатки на Бессарабии, линии Петербурга и дворцы Дрездена. Позавчера минул месяц, как «Перун» поднялся с Земли.
Улла взвыла. Сивоусый казак Григорий спрыгнул с подножки, поднял с земли ком иссохшей глины и швырнул в музыканта, целя в лицо. От удара из зарослей кактусов шарахнулись мелкие паучки. Безумец не шелохнулся, его лицо оставалось невозмутимым, как у монгольской золотой маски. Тускло-алый луч света сабельным шрамом остановился на худом горле. Мне показалось, будто музыкант уже мертв, изрублен ненавидящим взглядом бойца. Сосед по машине, картограф Акимушкин, нервический гимназист, как называли таких парней петербургские проститутки, согнулся в припадке неудержимой рвоты, сунул в окошко плешивую голову. Ему тоже почудился свежий труп, истекающий синеватой и жидкой, как вода, кровью. У немцев кто-то выстрелил в воздух короткой очередью. Серый грузовик из хвоста колонны вильнул брезентовым кузовом, ткнулся в борт впередиидущего и сполз в кювет. Злая паника цепкими пальцами протянулась к сердцам бойцов, люди вздрагивали, кричали. И над всем этим бредом царила улла, грозная и беспощадная, словно валькирия Вагнера. Волны текучей глины накатывали с холмов, сухой дождь осыпался с неба, зловонные ихи закружились над нами, вытягивая тощие шеи, их беззубые рты шевелились. Хриплый голос отца Викентия вяз в адском шуме, «Отче наш» не спасал от свирепого наваждения.
Я вдруг вспомнил свою молитву – реб Довидл острой линейкой вбивал «Шма» в тупые головы мальчишек из хедера. И тут же понял – любые наши слова бесполезны на этой выжженной красным солнцем, мертвой земле, здесь властны чужие боги и вся ярость их ныне отольется чужакам, пришлым. «Стань тенью для зла, бедный сын Тумы, и страшный Ча не достанет тебя…»
Ещё один грузовик сполз с дороги, подмяв под себя кружащий, словно ослепшая лошадь, мотоциклет. Плачущим голосом помянул богородицу Джанелидзе, мой водитель и лучший шофер отряда. Что-то кричал по связи капитан Оболенский – но никто не мог вникнуть в обрывки перевязанных бредом приказов. Вокруг уже рвались снаряды, визжали пули и человечьими голосами рыдали иссеченные осколками верблюды – Афганистан, бунт пуштунов, 34 й год, осень. Непослушными пальцами я нашарил в кобуре
Негромкое «так» пули остановило уллу. Струны с лязгом разорвались. Бледный как смерть юродивый осел на песок легко – так опускается с выси подбитый метким выстрелом гусь. Не дожидаясь команды, солдаты рванулись вперед, сорванный бас Оболенского перехватил их в прыжке, как дрессированных псов. «Кто посмел?!» – орал он. «Стоять! Стоять, сволочи! Брать живым!» Ногой пихнув дверцу грузовика, я выпрыгнул наземь и успел отнять музыканта у озверевших бойцов. Тот едва дышал, сеточка синих сосудов трепетала на бледной груди. Крови не было, только опухоль на животе, там где в тело ударилась улла. Длинные, девичьи ресницы на тяжелых набрякших веках трепетали пойманными мышатами, большой рот обветрился, скулы заострились, кадык на шее мерно ходил, словно пленник пил жаркий воздух. Я почувствовал – он уходит к своим богам.
Мягким шагом подкрался наш сталкер, Викэнинниш Билл, тронул смуглой ладонью влажный лоб пленника, коснулся трепещущих ноздрей.
– His number goes up. I killed him.
Вздохнул и добавил:
– I am a shaman. I’m not afraid of witchcraft Martians.
…Хорошо, что с нами увязался индеец. Мы взяли безвольное тело и вынесли к дороге. Юродивый не пробовал сопротивляться, отдав все силы гипнотической музыке.
– Допроси его, Билл! – открыв дверку кабины, пробормотал капитан Оболенский. Нездоровая желтизна разливалась по опухшему, перечерченному сетью ранних морщин лицу офицера.
Коротко улыбнувшись, Викэнинниш присел на корточки, ловкими пальцами нащупал ямочки на висках пленника, нажал – и огромные фиолетовые глаза распахнулись. Меня хлестнуло смертной тоской – такое горе я видел однажды у галицийских крестьян, которые хоронили убитого поляками отца в загаженной солдатней, издыхающей церкви, а вокруг полыхала деревня.
– Оцтиу ке ахаса? Гу луа маиу Магацитл? – Гортанный, прищелкивающий голос индейца прекрасно справлялся с причудливыми марсианскими созвучиями.
– Пуна шохо, теа Тлацетл. Лицса ну фосса Тума. Лицса ну кеа. Лицса ну кеа… – Слова вытекали из пересохшего рта марсианина, словно вялая струйка слюны. Я напряг слух – и мне стали явны его речи.
– Дайте нам умереть. Тума устала, – повторял музыкант, и в голосе его стыли слезы оскопленных столетий. – Тума пришла к концу. Наши мужчины давно потеряли гордость, наши женщины рождают слабых детей, наши книги перестали звучать, наши сны онемели. Наше время пришло, как приходит время листа, оторванного от ветки осенним ветром, падающего на душу последнего мудреца из племени пастухов. Пламя желаний оставило нас, руки утратили силу, даже старейшие из певцов с юности не слышали новых песен. Мы готовились к смерти спокойно и радостно, мы смотрели на небо и слушали, как шуршат по песку голодные пауки, мы перестали заключать браки и поклоняться родительским очагам. Время текло по нам потоком утробных вод, в клубах дыма хавры улыбалась белолицая смерть и целовала своих избранников. А потом пришли вы, Магацитлы, – полные мощной плоти, яростные, вонючие. Ваша сила, ваша проклятая красная кровь повернула часы, и песок посыпался вспять. Женщины больше не дают детям сладкий сок сонных трав, они уходят от мужей и требуют жизни, как курильщики – ядовитого дыма. Наши юноши отбросили созерцание и взялись за ножи – одни режут новые уллы, другие режут друг друга. Уходите, оставьте нас среди мрака. Уходите к себе, Сыны Неба. Дайте нам умереть. Дайте нам…
Слабый голос прервался и стих. Фиолетовые глаза закрылись. Дыхание стихло. Капитан Оболенский махнул рукой, отзывая врача, – впрочем, вряд ли наш доктор Ли, справился бы с этой болезнью. Где-то в дальних холмах загудел колокол, словно провожая храброго сына Тумы. Тяжелым движением я поднялся с колен, протер очки, осмотрелся. Раненых было трое, белорус Ляпидевский стонал, баюкая обожженную руку, остальные молчали. Группа солдат – вперемешку наши и немцы, бранясь, выталкивала на дорогу беспомощный грузовик, ещё двое собирали рассыпанные по песку консервные банки. К луже крови окарачь подбирались шустрые пауки, сержант Горбовский срезал одного выстрелом.