Клокотала Украина (с иллюстрациями)
Шрифт:
— Садись, пане Капуста. Пока мы не выгоним гарнизон из Сечи, до тех пор мы только бунтовщики, беглецы — и все. Понимаешь?
— Сдается, понимаю.
— Однако же, если мы выступим против Черкасского полка, с нами будут драться не только жолнеры, которых в полку всего триста человек, но и казаки, которых не менее пятисот. А если гарнизон сам на нас нападет, так их, может, всего-то останется триста человек.
— Теперь уж и вовсе понимаю.
— Так вот, пускай почаще наведываются в Черкасский полк наши кобзари, а вокруг лагеря сегодня же надо поставить частокол,
— Уже как будто и от сердца отлегло.
— Рано, пане Лаврин. Мы еще не говорили с паном кошевым.
— С Тягнирядном? Не знаешь ты его, что ли?
— Он тогда был простым казаком.
— Только и всего, что брюхо выросло.
— Пускай бы в гости заглянул. Можно так сделать, что и знать никто не будет.
— Понимаю, пане Богдан. А если явятся к нам непрошеные гости?
— Смотря сколько и с чем, а главное — кто. Я не собираюсь каяться ни перед ними, ни перед королем Владиславом!
В сечевое товариство принимали только после того, как человек прочитает «отче наш» и «верую» и еще перекрестится по-православному. За благочестивую веру христианскую казаки шли на муки, но церковь в Сечи помещалась и сейчас в бараке, оплетенном хворостом и крытом камышом. Рядом стояла маленькая колоколенка, хотя колокол, подаренный еще гетманом Петром Сагайдачным, был большой и звучный: как зазвонят, слышно и на островах и по всему Великому Лугу. Из окон колокольни выглядывали пушки, из которых не только стреляли по татарам, но также салютовали на пасху и рождество, в богоявление, на храмовой праздник покрова, когда приезжали послы и когда собирали раду.
Поп в церкви был старый, тихий, зато дьякон обладал таким басом, что как начнет читать евангелие, можно и в церковь не ходить: слышно во всех куренях. Заметный был там и псаломщик, такой длинный, что мог тушить свечки, как бы высоко они ни горели. В его же обязанности входило будить к заутрене судью, писаря, есаула и всех куренных атаманов, когда они находились на Сечи.
Еще больше, чем попов, почитали казаки кобзарей, от которых можно было услышать и печальную и веселую песню — у кого к чему душа лежит.
Кирило Кладинога недавно тоже приплелся на Сечь. Он уже наведался в каневский курень, а в сочельник направился в Черкасский полк. У дверей стоял на часах поляк из тех, которыми после ординации пополняли украинские полки вместо умерших реестровых. Завидев кобзаря, он надменно крикнул:
— Куда прешь?
— Куда люди, туда и я! — отвечал Кладинога, вытянув вперед руки, чтобы нащупать дверь.
— Иди к своим Семенам, пся крев! — закричал жолнер и ударил старика мушкетом по вытянутым рукам, да еще и толкнул в грудь.
Кобзарь потерял равновесие и упал в снег. В это время в сени вышли покурить несколько реестровых казаков. Они все видели и слышали, как отозвался о них поляк. Один казак подбежал к жолнеру и ударил его в ухо с такой силой, что тот перелетел через кобзаря и хлопнулся в снег, но тут же вскочил на ноги и прицелился в казака. Выстрелить он не успел, так как подбежал еще один казак и, выхватив у него мушкет, огрел им жолнера по голове. Жолнер охнул и медленно осел. На крик подоспел жолнер от другого барака и в свою очередь ударил мушкетом казака. Казак зашатался, упал. А еще через минуту на снегу лежал и второй жолнер. Крик поднялся во всех куренях гарнизона. Поляки стали удирать и прятаться, но их находили. Встревоженная полковая старшина открыла стрельбу и только этим остановила расправу над поляками.
Кобзаря подняли с земли каневцы и увели в свой курень. До сих пор реестровые не осмеливались заходить к соседям: они понимали, что оказались бы нежеланными гостями. Об этом без слов говорили взгляды, которыми их дарили при встрече сечевики. После стычки с польскими жолнерами часть реестровиков впервые переступила порог каневского куреня. Кобзарь долго прислушивался к возбужденным голосам, наконец с хитрой усмешкой и от себя вставил слово:
— Шел к своим сочельник возвестить, а попал к ляхам. Должно, стар уж стал Кирило, что не нашел дороги на Сечь.
Было понятно каждому, что кобзарь смеется над сечевиками, и запорожцы молча опустили чубатые головы. А кобзарь придвинул кобзу, прижался к ней, как казак к любимой, и перебрал пальцами струны. Они зазвенели, заговорили нежно, как весенние ручейки, потом стали суровее, зазвучали насмешкой, и Кладинога запел:
...Только чую, не помру я на лавке средь хаты,
Покажу еще я силу ляху-супостату...
— Эге, славно наши хлопцы-молодцы умеют зачинать, вот хотя бы сегодня, да вот кончать не умеют... — И снова забегал пальцами по струнам:
Доводилось мне не раз в степи варить пиво,
Турок пил, пил татарин, пил и лях на диво…
— А почему бы сегодня и не попотчевать панов-ляхов, как умели их потчевать славные лыцари Павлюк, Остряница или Гуня?..
И опять рокочут струны:
Немало теперь лежит их с похмелья,
Кости их моют дожди и заносят метели...
— Так то ж Гуня был или Остряница. А теперь где такие? — отозвался из толпы один казак.
— У кого уши есть, голубь, тот слышит, — загадочно отвечал кобзарь. — Может, хоть он заступится за растоптанную веру нашу благочестивую, за ограбление церквей наших, за надругательства над доблестью лыцарства запорожского. Натыкали панов комиссаров, что и продохнуть не можно.
— На кого ты, человече божий, намекаешь? — спросил куренной атаман. На его жилистом теле была только одна сорочка из грубого полотна, завязанная зеленым шнурком. Он внимательно слушал кобзаря и то сжимал кулаки, то супил мохнатые брови, даже зубами скрипел. — Мы бы его, человече божий, под знамя поставили! Здесь, говорят, сотник Хмельницкий объявился на острове, слышали — и он кое о чем думает-гадает.
— Казацкое сердце в груди у сотника Хмельницкого: забрал у него подстароста все угодья и живность всю, сына запорол, а сотник об Украине печалится.