Ключи к полуночи
Шрифт:
— А, — произнес Петерсон с напускным драматизмом, — наконец-то нам удалось снять маски, которые мы носили так долго. Не правда ли, это освежает.
— Да, — сказал Шелгрин, хотя подумал, что мог бы и не говорить всего этого.
Петерсон произнес:
— Это будет освежать до тех пор, пока вы будете продолжать действовать в нужном нам направлении, несмотря на перемену в ваших взглядах.
— У меня есть выбор?
— Пожалуй, нет.
Сенатор с подозрением отнесся к этой новоявленной откровенности. В дни своей юности он любил рисковать, но с возрастом, когда скопил состояние,
Дождь барабанил по крыше автомобиля. Шины шипели и свистели на мокром покрытии дороги.
— Не желаете ли посмотреть другие фотографии? — спросил Петерсон.
Шелгрин включил фонарик и взял из рук толстяка пачку снимков.
Через некоторое время сенатор спросил:
— Что будет с Лизой?
— А мы и не ожидали, что вам приглянется идея отослать ее домой, — сказал Петерсон, — поэтому у нас есть еще один план. Мы передадим ее доктору Ротенхаузену, и...
— Однорукому кудеснику?
— ...он опять полечит ее в клинике.
— Меня от него в дрожь бросает.
— Ротенхаузен сотрет всю ее память как Джоанны Ранд и даст ей новую личность. Когда он с ней закончит, мы снабдим ее всеми нужными бумагами и устроим в новой жизни в Западной Германии.
— Почему в Западной Германии?
— А почему бы и нет? Мы знаем, что вы будете настаивать на капиталистической стране с так называемыми "свободами", которые вы так лелеете.
— Я подумал, может... она смогла бы вернуться обратно?
— Обратно сюда? — недоверчиво спросил Петерсон.
— Да.
— Невозможно.
— Я не имею в виду Иллинойс или Вашингтон.
— В Штатах нет достаточно безопасного места.
— Несомненно, после всех этих лет, если бы мы изменили ей личность и поселили бы где-нибудь в Юте, или Колорадо, или, может быть, где-нибудь в Вайоминге...
— Слишком рискованно, — сказал Петерсон.
— И вы даже не будете рассматривать этот вариант?
— Правильно. Я не буду. Эта заморочка с Алексом Хантером должна дать вам ясно понять, почему я просто не могу рассматривать его, дорогой Том. Я не могу устоять, чтобы не напомнить вам, что ваша дочь могла бы быть все это время здесь, в Штатах, а не в Японии. Она могла бы вернуться сюда, после того как личность Джоанны Ранд прочно устоялась в ней, если бы только вы согласились на пластическую операцию.
Шелгрин процедил сквозь сжатые зубы:
— Я не желаю об этом говорить.
— Ваш здравый смысл затмевается вашим эгоизмом, — сказал толстяк, — вы смотрите на нее, как на свое создание, и это делает ее неприкосновенной. В ее лице есть черты и вашего собственного, поэтому вы не вынесли бы, стань ее внешность другой.
— Я уже сказал, что не намерен обсуждать этот вопрос... Он уже решен, раз и навсегда. Я не изменил своего решения и никогда не изменю его. Никакому хирургу я не позволю прикоснуться к ее лицу. Она не будет изменена таким путем.
— Глупо, дорогой Том. Очень глупо. Если бы операция была сделана немедленно после той сделки на Ямайке, Алекс Хантер не узнал бы ее на прошлой неделе. И у нас теперь не болела бы голова
— Моя дочь — одна из двух или трех самых красивых женщин, каких я когда-либо видел, — сказал Шелгрин. — Она совершенство, и я не допущу никаких изменений.
— Мой дорогой Том, скальпель хирурга не сделал бы ее безобразной! Она оставалась бы красивой. Но это была бы другая красота!
— Любые отличия сделали бы ее менее красивой, чем она есть сейчас, — настаивал сенатор. — Она совершенство. Так что забудьте об этом. Я не хочу, чтобы она стала кем-то другим.
К этому времени буря снаружи усилилась. Дождь шел сплошной стеной. Шофер был вынужден замедлить "Мерседес" настолько, что он еле продвигался вперед.
Не обращая внимания на погоду, Петерсон улыбался и удивленно покачивал головой.
— Вы удивляете меня, дорогой Том. Для меня это так странно, что вы насмерть стоите за то, чтобы сохранить ее лицо — в котором вы с готовностью видите свое, — и в то же время не чувствуете никаких угрызений совести по поводу того, что разрешили нам сделать с ее психикой.
— В этом нет ничего странного, — сказал Шелгрин, как бы защищаясь.
— Ну, как бы там ни было, но настоящая личность человека все-таки в его психике, а не в чертах лица или тела. Вы бесповоротно отвергли сравнительно простой путь изменения ее лица, но без малейших колебаний одобрили куда более глубокое вмешательство.
Сенатор не отвечал.
— Я подозреваю, — продолжал толстяк, — что вас не очень заботит "промывка мозгов", потому что интеллектуально она не похожа на своего отца. Ее политические взгляды, виды на будущее, цели, мнения, ее образ мышления, ее надежды, мечты, самая основа ее личности полностью отличаются от ваших. Более того, вам наплевать, сотрем ли мы все это. Сохранение физической оболочки Лизы — цвет ее волос, форма носа, челюстей и губ, пропорции ее тела — для вашего "я" куда важнее. Но сохранение той подлинной личности, называемой Лизой, той особенной индивидуальной структуры мозга, того уникального сочетания желаний, потребностей и намерений, так отличающихся от ваших собственных, — это вас не касается.
— Значит, вы считаете меня эгоистичным ублюдком? — произнес Шелгрин. — И что теперь? Что я, по-вашему, должен делать? Попытаться изменить ваше мнение обо мне? Просить прощения? Обещать, что больше так не буду? Что, черт вас побери, вы хотите от меня?
— Дорогой Том, позвольте мне так выразиться...
— Выражайтесь, как пожелаете.
— Я не думаю, что, когда их философия завоевала ваш ум, это было большой потерей для нашей стороны, — сказал толстяк. — И могу поспорить, что и средний капиталист не воспримет вас, как подарок.
— Если вы говорите все это к тому, чтобы сломить меня и заставить согласиться на пластическую операцию для моей дочери, то напрасно стараетесь. Давайте прекратим этот бесполезный разговор.
Петерсон негромко рассмеялся.
— У вас кожа, как у гиппопотама, дорогой Том. Вы непробиваемы.
Шелгрин ненавидел его.
Минуту или две они ехали молча.
Они ехали от пригорода к пригороду, минуя лесистые участки ландшафта и открытые поля, и только рассеянный свет на пологих холмах напоминал о дороге.