Ключи счастья. Алексей Толстой и литературный Петербург
Шрифт:
Но на рубеже 1910-х годов все опять сдвинулось. Теперь Мейерхольд и Евреинов утверждали забытую условность театра, и театральность в старом смысле перестала быть жупелом. В это время менялся и сам МХТ, после крэговских «Гамлетов», после яростных споров 1913 года о постановках Достоевского, после стилизаторской режиссуры Бенуа, после написанной именно по заказу Художественного театра символистской «Синей птицы».
В 1910-х годах, переехав в Москву, Толстой — выкормыш Мейерхольда ставил в Малом театре свои гротескные комедии, по сути фарсы, нравившиеся старому романтику Сумбатову-Южину. Впоследствии Толстой определял тот «свой» Малый театр предреволюционных лет, в котором он дебютировал, как театр быта «нетленного и огнеупорного», перегоревшего в символ, в маску, в прием, театр «человеческой трагикомедии», «нетленных масок». Это то, что осталось от искусства после
После революции Толстой утверждал вечное и общечеловеческое в искусстве — он понимал его как мелодраму. В этом он продолжал Южина, видевшего в театре «самодовлеющее, самостоятельное, управляемое своими собственными законами искусство», поддерживаемое душой толпы — она, как женщина, вынашивает в себе плод творчества режиссера и актеров. С этим же упором именно на рецепцию, на манипуляцию зрителем Толстой в парижских театральных рецензиях писал: «Театр уже не вымысел, не притворство, не обольстительный обман. Театр — высшее человеколюбие… Театр — это реальное преображение зрителя, “магическое” управление его эмоциями, то есть — “колдовство”, высшая точка его, преображение души — чудо» (Толстой 1984: 69). Символизм в 20-х и 30-х исследовал психологию, искал архетипы, а наследовавший мелодраме кинематограф учился управлять эмоциями. Закономерен успех Толстого в кино 1930-х, закономерна его теория жеста (Цивьян 2010).
Но самое главное — в тех 1933–1935 годах, о которых идет речь, и сам Мейерхольд уже отказался от биомеханики и конструктивизма и ставил «гармонизированные», цельные спектакли, с обостренным психологизмом, дающие простор для сольных актерских номеров: «Свадьба Кречинского», «Дама с камелиями», «Пиковая дама», «33 обморока» (Рудницкий 1969: 149–150). Это вовсе не были угнетающие эксперименты в духе 20-х — скорее их можно было назвать монументальными реставрациями, как в случае со знаменитой «Дамой с камелиями», ср.: «В этом спектакле он, быть может, единственный раз за всю жизнь в искусстве, выступал не как экспериментатор, а только как мастер» (Там же: 151). Применять же понятие «свирепо-режиссерский» к Мейерхольду 1930-х, которого актеры его театра почитали как Бога, и вовсе некорректно. Липовецкий тоже недоумевает, зачем было нужно Толстому писать завуалированную пародию на Серебряный век в 1935 году, когда модернистские эксперименты были официально заклеймены как формализм и буржуазное вырождение? Петровский, например, интерпретирует театр Карабаса Барабаса как пародию на Мейерхольда с его теорией актера-сверхмарионетки и даже усматривает в молнии на занавесе театра Буратино намек на чайку на занавесе МХТ. Но Толстой, близкий кругу Мейерхольда в молодости, открыто полемизировал с ним в 1920-х годах. Тайные, замаскированные нападки на Мейерхольда (к 1935 году уже ставшему главной мишенью официальной кампании против «формализма»), якобы скрытые в «Золотом ключике», выглядят бессмысленным анахронизмом (Липовецкий 2008: 130).
И там же Липовецкий делает альтернативный вывод, который мне кажется ближе к истине: «Нет, завуалированные ассоциации с Мейерхольдом и символизмом, скорее всего, нужны были Толстому для того, чтобы в известной степени вернуться к эстетическому опыту этих традиций, к их пониманию искусства как свободной, незаинтересованной игры» (Там же).
«Золотой ключик» — итог работы «символиста без символизма», каким был Толстой: это и был его возврат к «огнеупорным», вечным и «нетленным» маскам и ситуациям.
Реалии сказки
Коротенькие мысли и долгая память.Черепаха Тортила называет Буратино деревянным дурачком «с коротенькими мыслями». Выражение «коротенькие мысли» пришло из «Дневника писателя» Достоевского: русские, говорящие по-французски, «по неразвитости, короткости и скудости своих мыслей ужасно пока довольны тем материалом, который предпочли для выражения этих коротеньких своих мыслей» (Т. 13: 245). Возможно, Толстой вспомнил, как фразу Достоевского в 1909 году использовал его тогдашний друг Георгий Чулков: «<…> Около трех лет (боюсь перепутать сроки) Максим Горький сидел за тюремной решеткой коротеньких мыслей о своем бутафорском безличном человеке. Теперь, слава Богу, он вновь полюбил землю <…>» (Чулков 1909: 15).
Чулков приветствовал религиозные искания Горького (т. н. богостроительство), отраженные в знаменитой его повести того же 1909 года «Исповедь». По контрасту Чулков вспоминал о его предыдущей, социал-демократической
В 1935 году Толстой как никогда сблизился с Горьким, вернувшимся в Союз и возглавившим советскую литературу, и стал своим человеком в его кругу; это пик влюбленности Толстого в Н. А. Пешкову. Толстой стремился в Горки, подолгу там жил. По поведению Горького он сам поверял свои действия; был многим ему обязан. Однако как он на самом деле относился к двуличному Горькому? Был ли он уверен в лояльности Горького к нему самому? Семья Толстого знала, что он не прощал Горькому его художественных срывов: высоко ценя «Детство» и «На дне», о «Жизни Клима Самгина» он говорил: «Как он мог написать такой плохой роман?!» (Толстой Д. 1995: 55).
Почему бы, в знак всех этих недоговоренностей, не проскользнуть озорной реминисценции, напоминающей о крайне низкой котировке во времена толстовской литературной юности и в кругах, ему близких, именно той фазы Горького, которая оказалась в середине 30-х канонизированной?
Прокат лебедей.Впечатления Толстого от Италии, кроме Сорренто, включали посещение Рима, куда он возвратился после Сорренто. Здесь, обозревая памятники христианской культуры, построенные на фундаментах античных храмов, он остро почувствовал вертикальный характер итальянских культурных напластований. Из Рима его возили на посольскую экскурсию на знаменитое озеро Неми.
Озеро, вокруг которого разбойники ночью гонятся за Буратино, быть может, «отражает» увиденное Толстым озеро Неми. В записных книжках Толстого ему посвящен отдельный фрагмент: «41. Кастель Гондольеро. Озеро. Бродят зеленые тени. Озеро Неми. Парки Каракаллы. Кастель Неми. Обрыв, внизу долина, огороды, виноградники. Солнце, прохладный ветерок» (Толстой 1963: 332).
Это то самое колдовское озеро Неми, место загадочного культа, взятого за отправную точку исследования Дж. Фрэзера в его «Золотой ветви». Фрэзер реконструировал центральный эпизод этого культа — убийство ритуального царя-жреца, которое имело вид ночной погони нового претендента за старым жрецом и их поединка, причем часто один или оба в прошлом были разбойниками. Первый русский перевод Фрэзера появился в 1928 г. — вышли 4 выпуска, так что сюжет с озером Неми, с которого начинается исследование Фрэзера, мог быть известен и широкому русскому читателю. Как мы помним, Буратино ночью преследуют разбойники, гоняющиеся за ним вокруг озера.
Но Буратино хватается за лебедя, и тот переносит его через озеро. Мальчик, лебедь, озеро — всю эта ситуацию забавно было бы также соотнести и с такой центральной для символистского театра картиной, как появление Лоэнгрина верхом на лебеде, ср.: «По третьему плану сцены на маленьком лебеде плывет мальчик лет пяти, а по второму на большом лебеде мальчик лет двенадцати, и только по первому на лебеде в натуральную величину торжественно вплывает на сцену сам primo tenore. О, Байрейт, Байрейт, всему нас научающий! (Мейерхольд, Бонди 1914: 26).
Мальвина любит Пьеро.В номере четвертом «Любви к трем апельсинам» за 1915 год, в статье актера Вл. Лачинова [344] «Гаспар Дебюро» (о знаменитом актере парижского театра пантомимы 20-х годов XIX века), возникает мотив кукольного треугольника в том самом виде, в котором он явится у Толстого, — Коломбина предпочитает Пьеро Арлекину:
Именно тогда, у Дебюро, маска Пьеро приняла современную форму: рабочая блуза с длинными рукавами, скуфейка, неподвижное лицо, взятую за данность неоромантиками и символистами (вслед за культом традиционного театра у Гонкуров). В пантомиме «Кит» Дебюро заставил Коломбину любить не Арлекина, а Пьеро. К несчастью, Пьеро беден. Но однажды, во время уженья рыбы, его проглатывает кит и внутри этого чудовища Пьеро неожиданно находит шкатулку с золотом <…> Выйдя, наконец, из своей темницы через заднюю дверь. Пьеро захватил и шкатулку… <…> — и женится на Коломбине (Лачинов 1915: 144).
344
Лачинов Владимир Павлович (1865–1929) — петербургский филолог, переводчик, артист, историк и теоретик театра, режиссер, плодовитый театральный критик. Консультант Мейерхольда, эксперт по старинному театру, энтузиаст экспериментальных начинаний начала века. После революции выживал в провинции, в 1920-х гг. работал на Украине.