Книга перемен
Шрифт:
— Американцы ведь Израиль тогда всячески поддерживали, я не ошибаюсь?
— Американцы, да, поддерживали. А египетские гетеры поддерживали американцев, то есть союзников врага. То есть не поддерживали, разумеется (это я заговариваюсь), — подмигнул Макс, — а разлагали изнутри. Нас бы так разлагали. А то, как ни ночь, плывут. На освещенных веселыми лампочками лодках. Плывут. Целый цветник благоуханный плывет прямо к американскому военному судну и беспрепятственно поднимается на борт. И разлагает. Под музыку. Слюнки текли, знаешь ли, Миша, по молодости-то. Успевай только подбирать и утираться.
Михаил Александрович слушал с интересом и безбоязненно. Потому что был не трус, потому что разговор
— Арабы-то как, стрелять научились? — поинтересовался Михаил Александрович.
— А как же, — ответил Макс, — в конце концов, научились. Когда война закончилась, мы тепло попрощались с египетскими товарищами и пошли себе маршем по холодку. А египетские товарищи, в благодарность за то, что их так хорошо учили, решили продемонстрировать слаженность действий и меткость стрельбы. И как вдарили по колонне. Метко. Мне вот чуть голову не снесли. Потом, правда, на высшем уровне выяснилось, что они приняли нас за израильтян, заблудившихся у них в тылу. Были принесены извинения и выражено глубокое сожаление в связи с прискорбным инцидентом. Но мне так думается, что благодарные арабы просто устроили прощальный фейерверк, а поскольку в небо промахнулись, то попали в нас. Чисто случайно.
И Макс, упившийся натощак дефицитным пивом, не совсем в тему, но с воодушевлением исполнил идеологически чуждый, но широко известный марш:
Ведет вперед нас Голда Меир И бог войны Моше Даян, А впереди желанной целью — Еврейский город Асуан.— Макс, а ты и на строительстве Асуанской плотины побывал? — спросил Михаил Александрович. Но Макс, скорбная головушка, отрубился, и перед Михаилом Александровичем встала проблема транспортировки Макса к автобусу, где тот предпочитал ночевать, так как испытывал неприязнь к пустынной живности. Макс был глубоко убежден, что в автобус, пропахший бензином, скорпионы и прочие неприятные твари не наползут.
Утро началось с крупной неприятности. Ни свет ни заря, в половине седьмого, заявилась комиссия из деканата во главе с комсомольским боссом Котей Клювовым. Котя Клювов, такой же сонный, как и сладкая парочка, прикрывающая срам узким одеялом, был зол на весь свет, известная своей вредностью методистка Зинаида Борисовна, в обиходе Зануда Барбосовна, — безмерно счастлива, неизвестное лицо без выраженных половых признаков, обычно обитающее в спортзале на параллельных брусьях, — держалось индифферентно. А позади троицы не опохмелившимся привидением покачивался и плыл по сквозняку комендант, по вине которого и проводилось мероприятие. Коменданту давно не нравилась эта комната, он давно принюхивался и шпионил, а потом донес, не дожидаясь, пока донесет кто-нибудь другой.
— Ну ты даешь, — восхитился Котя и уставился на голую коленку доньи Инес, не уместившуюся под одеялом. — Ну, ты, Вадимыч, выдал.
— Обстоятельства исключают неоднозначное толкование, — поджала губы Барбосовна, — я прошу вас это отметить, Константин.
— Где отметить? — удивился Котя, мужик невредный.
— Документально зафиксировать. Актом.
— С кем? — строил из себя идиота Клювов.
— Со мной, как главой комиссии. С Окулько, как членом комиссии. С Леонидом Семеновичем, как комендантом. Хотя можно и без Леонида Семеновича. Он, кажется, нездоров, — повела
— Лучше без меня, — подтвердил Леонид Семенович, — я старый и больной. Какие мне акты?
— Слушайте, что происходит? — взъярилась Барбосовна. — Что за балаган и шутки дурного толка? Налицо факт аморального поведения комсомольца Лунина вкупе с комсомолкой Гусик.
— Вкупе, — фыркнуло Окулько.
— Шура, вы на грани отчисления! У вас шесть штук хвостов! Вас пожалели и взяли в комиссию, чтобы как-то поддержать, а вы насмехаетесь. Если вы сейчас же не придете в должное настроение, я сегодня же подготовлю приказ о вашем отчислении.
— Леонид Семенович, вы же говорили, что тут какие-то вражеские сборища проводятся, — на голубом глазу сдал коменданта Клювов. — А тут всего-то Вадька с Инкой, того. Вкупе. Все-то вам мерещится.
— Как то есть мерещится? А этот здесь почему? — Комендант уставил палец на Вадима: — Мерещится?
— Нет, Леонид Семенович. Не мерещится, — отчетливо проговорила Барбосовна и потрясла крашенными хной локончиками, пришпиленными высоко над ушами. — И его личное дело, а также личное дело этой… этой… хм. Гусик будет рассмотрено в комитете комсомола. Так я понимаю, Константин?
— Ну, примерно. — нехотя выдавил Клювов.
— Примерно — это как? — насторожилась кровожадная методистка.
— Ну, будет, Зинаида Борисовна, будет рассмотрено, — развел руками Клювов и, выходя, возмущенно фыркнул через плечо: — Дверь надо было запирать, любовнички хреновы! Пороть вас некому.
Личное дело Лунина, Вадима Михайловича, комсомольца, кандидата в члены КПСС, общественника, отличника и ленинского стипендиата, и Гусик, Инны Сергеевны, комсомолки, троечницы, подозреваемой в порочащих идеологических связях, рассматривалось с участием члена парткома, пожилого и целомудренного дядечки, доцента кафедры педиатрии, который путался и смущался, подбирая слова, характеризующие поведение виновных. Дядечка делал попытки свести все к идеологической диверсии, но веселящиеся комсомольцы смаковали клубничку и не поняли или сделали вид, что не поняли пожилого партийца. Инна, которой балаган был скучен и неинтересен, и Вадим, разобиженный на вчерашних приятелей, терпели не долго и, попросив слова, сделали заявление о том, что намерены пожениться.
Олег, практически поселившийся у Лины, потерял временные ориентиры. Он не смог бы назвать ни дня недели, ни числа. Хорошо, если бы вспомнил, какой на дворе месяц. А семь утра и семь вечера наверняка бы перепутал, так как и в семь утра, и в семь вечера в конце марта Ленинград освещен примерно одинаково, а может быть, и по-разному, но Олег забыл как. Время для него измерялось теперь силой желания и потоком нежности, ходившими по кругу, как часовая и минутная стрелки. Сердце по-прежнему отстукивало секунды, но оно торопилось, и секунды стали неравномерны по длительности и гораздо короче, поэтому, наверное, время текло так быстро и незаметно.
Секунды окрашивались в разные цвета, цвета страсти и умиротворения, не имевшие названия на человеческом языке. Секунды приобретали неожиданные формы, плоские и объемные, многослойные, плавные, текучие, звездчатые, пузырчатые, кристалловидные. Чтобы описать их, понадобилось бы слишком много слов или очень сложные математические формулы. Иногда сердце замирало, и остановившийся на пути поступательного, последовательного движения миг начинал клубиться, разворачиваться, расцветать, распускаться, раскрываться до немыслимых глубин и затягивать в бездну вечности, безвременья. Бездна пугала, призывала, дарила уверенность в возможности парения, одинокого бесконечного полета. Одинокого, потому что умирают люди в одиночку. Одним словом, Олег умирал от счастья.